Мадам Гельвеций согласилась принимать гостей, но поставила условие, что будет единственной дамой. «Терпеть не могу баб», — заявила она. Франклин полагал, что это условие направлено, главным образом, против мадам Брийон; до мадам Гельвеций, кажется, дошло, что мадам Брийон назвала ее «вечной грозой». Доктор счел разумным исполнить ее желание, и вот теперь, белая и розовая, шумная и довольная, небрежно напудренная и нарумяненная, она одна царила среди собравшихся.

— Не стойте с таким кислым видом, Жак-Робер, — сказала она своему старому другу Тюрго. — Когда и расстаться с постной миной, как не сегодня?

Однако ей не удалось расшевелить мосье Тюрго. Он верил, что в ходе истории побеждает доброе и полезное, и был убежден в конечном торжестве американского дела. Но он на собственной шкуре изведал, сколь длинны порою окольные пути, которыми идет история, и сколько горечи, сколько разочарований несет с собою борьба за прогресс. Выбор подходящего момента определяется не только разумом государственного деятеля, но и его удачливостью. Политик, которому дано либо оттянуть, либо ускорить большой, неизбежный конфликт, зависит от Фортуны в такой же степени, как от Минервы.[52] Может быть, он, Тюрго, принес бы больше пользы правому делу, если бы не пытался провести свои реформы в такой короткий срок. Он завидовал хладнокровию Франклина, его поразительной способности ждать.

Капитан Джонсон, которого подпоил доктор Дюбур, рассказал, как однажды захватил английское торговое судно с грузом ткацких станков. Станки было трудно разместить на его корабле, а о том, чтобы передать их французским купцам в открытом море, как он намеревался, не могло быть и речи. В конце концов, после ряда приключений, ему удалось привести свой корабль и захваченное английское судно в один из французских портов («Названия порта я вам не скажу, но оно начинается на „Г“) и распродать станки на глазах у французских чиновников и английских шпионов.

— Разве не славно, — заключил он, — что благодаря борьбе за свою свободу американцы снабжают французов дешевыми ткацкими станками и дают им возможность приодеться за счет англичан?

Его бронзовое от загара лицо плутовато осклабилось.

Другой капитан, мистер Смит, захватил двух скаковых лошадей. Доставить их на сушу удалось без труда, но никто не отваживался на такую покупку, потому что их ничего не стоило опознать. Лошадей пришлось перекрасить и дать им новые клички: одна именовалась теперь «Свобода», другая — «Независимость». Они будут участвовать в ближайших скачках, устраиваемых принцем Карлом.

Слушая эту историю, Сайлас Дин громко смеялся, и его большой, обтянутый узорчатым атласным жилетом живот дрожал от хохота. Доктору Дюбуру, который все, что было связано с каперством, рассматривал как свое кровное дело, история с лошадьми также пришлась по душе, и даже Сайлас Дин показался ему на этот раз не таким противным.

Между тем юный Вильям слушал мосье де Бомарше, распространявшегося о трудностях и опасностях своей деятельности. Как ни старался Вильям быть внимательным к гостю, он следил, пожалуй, больше за изящными жестами этого блестящего человека, чем за его словами. Вильям помнил, как раскаивался дед в недостаточном внимании к мосье де Бомарше, и старался теперь загладить вину старика.

К их разговору присоединились другие гости, в том числе Вениамин Бейч. Мальчик во все глаза глядел на ослепительный костюм Пьера, на перстень с бриллиантом, на рот, из которого так свободно и плавно лилась речь. Пьер заговорил с Вениамином, спросил о его школьных делах; он легко располагал к себе детей, и, к удовольствию окружающих, оба — сорокапятилетний и семилетний — отлично беседовали.

Затем, ободренный всеобщим вниманием, Пьер обратился к остальным. Заметив, что большинство гостей, даже те из них, кто говорил только по-английски, понимает французскую речь, он то и дело сбивался на французский и вскоре стал вести себя так, как вел бы себя во французском салоне, — рассказывал интересные сплетни, сыпал афоризмами — о женщинах, о литературе. Хотя до слушателей доходило явно не все и многие его намеки ничего им не говорили, Пьер не унимался. Если он рассыплет перед ними сто перлов, думал он, то хотя бы пять или шесть они оценят; его нисколько не смущало, что изрядно подвыпившие капитаны время от времени разражаются смехом, который с одинаковой вероятностью мог относиться и к его остротам, и к его персоне.

Пьер ехал сюда с чувством неловкости, он не знал, какое впечатление произведет на американцев. Когда же выяснилось, что он им понравился, скованность его сразу исчезла, и Пьер подумал, что теперь он справится с задачей, которую перед собой поставил, — показать доктору Франклину, как несправедливо с ним, Бомарше, обошлись. Он сел поближе к хозяину дома.

Франклин твердо решил помнить притчу о бороне и скрыть свою антипатию к мосье Карону. Он принял его радушно и непринужденна, без той презрительной вежливости, которая так уязвляла Пьера. У Пьера словно гора с плеч свалилась, едва он заметил, что сегодня Франклин не холоден с ним; он с подчеркнутым вниманием слушал доморощенные истории старика, громко смеялся и глядел на рассказчика сияющими глазами. Затем, втайне надеясь на особое внимание Франклина, он пустился в рассуждения о различии между юмором и остроумием. Он привел примеры из Сократа и Аристофана, почерпнутые им у ученого Гюдена, и почувствовал себя счастливым, когда Франклин, поначалу не все разобравший, попросил его повторить и пояснить некоторые фразы и, улыбнувшись, по достоинству оценил их.

Затем, однако, доктор принял серьезный вид и участливо спросил Пьера, как поживает его молодой помощник, мосье Тевено, который, насколько ему, Франклину, известно, уехал в Америку. Пьер отвечал, что сведений о караване, с которым отправился Поль, еще не поступило, да и не могло поступить. Оба, Франклин и Пьер, на мгновение умолкли и задумались.

Мосье де Ларошфуко тщательно перевел Декларацию независимости, а издатель Руо поторопился напечатать перевод к 4 июля, снабдив его обстоятельным, патетическим предисловием. Переводчик вручил Франклину экземпляр Декларации. Под выжидательным и почтительным взглядом переводчика, молодого герцога, доктор стал листать изящный томик. Он не поскупился на похвалы переводу, хотя про себя отметил, что благородные периоды подлинника звучат по-французски пошловато. Затем, обратившись к Пьеру, он сказал, что слышал, какое глубокое впечатление произвела на слушателей эта Декларация, когда мосье де Бомарше впервые прочитал ее в парке замка Этьоль. Пьер покраснел от удовольствия — это с ним редко случалось — и уже готов был простить Франклину все неприятности, которые тот ему причинил. Он считает милостью судьбы и своим постоянным капиталом, отвечал он, то обстоятельство, что он первым на этом полушарии узнал о величайшем событии новейшей истории и что ему выпала честь ознакомить с текстом этого благородного манифеста лучших сынов своего отечества.

Доктор Дюбур с досадой вспомнил чтение в парке Этьоль. Его уязвляло, что Франклин так превозносит этого спекулянта Карона; к тому же он не мог простить Пьеру, что тот правдами и неправдами завладел кораблем «Орфрей», тогда как он, Дюбур, борец за правое дело, должен довольствоваться плохо снаряженными судами. Вспомнив, однако, как весело смеялся Франклин над басней о мухе и карете, Дюбур перестал сердиться на своего мудрого друга: в самом деле, почему бы и не дать мухе сахару?

Маркиз де Кондорсе сказал:

— Сколько чувств, о великий муж, возникает, наверно, у вас в душе, когда вы читаете свое произведение, изменившее мир.

— Мне жаль, — отвечал терпеливо Франклин, — что распространилось мнение, будто Декларация составлена мною. Еще раз повторяю, это не соответствует действительности. Прошу вас, мосье, поверить мне и принять к сведению, что предложение провозгласить независимость было внесено в Конгресс мистером Ричардом Генри Ли, братом нашего мистера Артура Ли. Что же касается Декларации, то она была подготовлена одним моим молодым коллегой, мистером Томасом Джефферсоном.[53] Я внес лишь несколько незначительных поправок.

×
×