Таня ему дверь открыла, молча охая.

— Почему вернулся? — поинтересовался дед.

— Там тетенька, — сказал Громобоев.

— Что тетенька?

И капустный Громобоев поведал: там в раздевалке за проволочной сеткой сновали нянечки, а дети в окошко отдавали «польты» и убегали по «калидору».

Когда Громобоев протянул пальтишко, то нянечка придержала его в окне и сказала: «Нюра, Нюр, смотри, какой мальчик хорошенький, какой красивый мальчик», — и из-за сетки стало глядеть второе женское лицо с сонными глазами.

И эта женщина спокойно мигнула.

Капустный сын вырвал у нянечки пальто: «Дайте».

И ушел домой.

— Знаю я ее, — сказала Таня.

— Кто такая?

— Так, — сказала Таня. — Нюра одна.

— Ну ладно, — говорит Зотов, — пошли снова.

Так капустный сын опоздал в школу первый раз в жизни. Сразу же, как только пошел, так и опоздал. Потому что на него незнакомая женщина сонным глазом мигнула.

Это только кирпичи одинаковые, а люди-то все разные. И как постичь древо жизни? Видно, надо приглядеться к ее семечку.

«Расти, семечко, расти, сынок названый. Серегу я упустил, две войны были и новое мироустроение, а тебя, подкидыш капустный, упустить не хочу. Потому что, выходит, ты теперь мой главный собеседник, моя вселенная».

Вот так.

— Витька, — спрашиваю, — скажи, а ты правда — вселенная?

— А? — спросила вселенная.

14

…Одна тысяча тридцать первый пошел. Япония Маньчжурию захватила, и опять злоба лютует. От злобы сознание костенеет. И остается одно остолбенелое бытие. И лицо у этого бытия — розовое, как выпоротая задница.

Вот взять национал-социализм, это уж потом он доктрина, теория и даже политика. А вначале это — злобное бытие.

— А никакого национал — социализма быть не может, — сказал дед, — а может быть только национал-фашизм… И раньше, чем фашизму явным стать, надо, чтобы тайные фашисты друг дружку обнюхали, и опознали, и постановили право на душегубство.

Будто в мире железная река старую плотину рвет.

Тридцатые начались, железные.

Планы, планы, согласование. Хлеб нужен, чугун. Америка 43 миллиона тонн чугуна в год плавит, Германия -13, а мы -1 миллион. Колька — по цветным металлам. Сашка — в торговле, Иван сгинул, немой Афанасий на электрокомбинате чернорабочим. Дед, Зотов, Серега — станочники, токариное племя. Ванька Щекин — директором на заводе; Ванька — Колькин приятель с Пустыря — головастый оказался.

— Круппы в Германии думают, что наймут Гитлера порядок навести и что он для них нужная сволочь, — сказал дед. — Деловые люди, а такая дурь и мираж… Не успеют оглянуться, как все монополии станут экономический пупырышек при полиции.

Громобоев в третий класс перешел.

Кризис в мире лютует. В Америке промышленность вдвое упала, в Германии — до сорока процентов.

Барыги пшеницу жгут, апельсины в море топят, чтоб на рынке цену поднять. Жуть. Вот она, анархия очумелая. И ясное дело, нам без плана нельзя. Дед сказал — война будет. Асташенков сгинул невесть куда. Американцы вроде бы нас признают. По утрам заводы гудят, смену собирают. Как-то вдруг оказалось, что в человеке — сил на десятерых.

Неужели все же война будет?

Колька из Берлина приехал. Привез пластинки на русском языке… «Прощай, малютка… мне так грустно без тебя… О-лле!» «Моя Марусичка… моя ты ду-ушечка… Моя Марусичка. Моя ты ку-колка!.. Моя Марусичка… А жить так хо-очется… Я весь горю, тебя молю — будь моей (пауза) женой!»

— Петька… — говорит. — Навидался я… Тебе такого сроду не видать… Феноменально!.. Фашистов видал… В ресторанах бабы почти что голые. Ну что еще?… Еда есть, витрины богатые… Безработных тьма… «Мерседес-бенц»… Вандерер. Унтер-ден-линден… Фарбиндустри… Ферфлюхте швайн… Хох!.. Барахла кое-какого привез… Ботинки с дырочками… Патефон… Русских песен много поют… Шпиль иммер баляляйка… айнен руссише танго… Прощай, прощай… прощай, моя родная… Пою… мое последнее (пауза) танго!.. О-лле!.. Куда в отпуск собираешься?

— Олле! — говорит Зотов. — Приехал и молодец… Меня на дедову родину зовут, под Владимир. Просят помочь в колхозе движок поставить. Может, на заводе кого сговорю, подработать за лето. А нет — один поеду… Тебе что, сынок?

— А мама? — спрашивает Витька. — Без мамы не ездий…

— Смотри ты… — говорит Колька. — Понимать начинает.

Трудно Зотову стало дома жить. Таня с ним на люди не ходит.

— Стыдно, — говорит. — Я твоих баб по глазам узнаю. Почему я тебе верная — сама не пойму.

— Таня, а кто не так? — спрашивает Зотов. — Мужик он мужик и есть. Такое его устройство. Вот возьми — бык один на все стадо…

— Так ведь то бык, — говорит она.

— Ну не буду, — отвечает.

Ну улеглись они спать в полнолуние. На половицах квадраты лунные. Лежат, в потолок смотрят.

— Надо бы полы покрасить, — говорит Зотов. — Возле стола доски лысые совсем. Где бы краски достать?

— Петя, а я видела, ковер на пол кладут, представляешь? Со стены снимают и на пол стелют.

— Да слышал я, — говорит он. — Тыщу раз рассказывала. Мечта твоей жизни.

— Да, мечта, — говорит.

— Мещанские у тебя мечты, — говорит. — Стыдно.

— Мне не стыдно, — говорит, — и Витеньке… Он подрастет, заработает и мне ковер купит. Он сам сказал. На стену.

— А на пол?

— И на пол. Он сам сказал.

Зотов смеется. На луну глядит.

— Петя?

— Ну?

— Сыночек наш непростой растет.

— Способный парнишка… Жаль, учится плоховато. По математике никак таблицу эту не одолеет — умножения.

— Нет, Петя… он не по-людски непростой… Материнское сердце знает.

— Так ты ж ему не мать, а приемная. Или нет?

— Слушай, Петя, что скажу… Так выходит, что не мы его приняли, а он нас. В родители. Он мне послан в защиту.

— От кого в защиту?

— От всех… Не смейся, слушай, что расскажу… Давеча приходила Нюра, Васи истопникова родня… Про нее всякое говорят… Ваш брат от нее чумеет… Пусти, Петя, не надо…

— Я думал, тебе надо…

— Погоди. Ты ее не видел во дворе-то?

— Нет.

— Ну вот, — сказала Таня.

И как бы с торжеством это промолвила.

— Что — ну вот? — спрашивает Зотов.

— Не мог ты ее не видеть. Ты по двору шел, а она на тебя уставилась.

— А я при чем?

— Вот я и говорю — шел мимо и не видел ее… А не мог не видеть. Вот так она стоит, а так — ты идешь и не видел… Это ты-то? Мимо такой бабы пошел и не глянул?… А я уж думала — семье конец. Она ведь разлучница.

— Давай, Танюша, спать, а?

— Дурак ты, Петя… А знаешь, что было-то?

— Что?

— Ты прошел, она глаза закрыла. Потом открыла, поглядела вдаль и поклонилась.

— Кому? — Он уж разозлился: лежат без толку — даром что вместе, об ерунде говорят. — Кому поклонилась? Мне, что ли?

— А никому, Петя… Ты прошел, двор пустой… Ее истопникова жена спрашивает — кому кланяешься? Двор пустой, кому кланяешься?

— А она?

— Я, говорит, знак видала… И пошла со двора.

Ну, Благуша, родная! Что ни год, то сказка. Видно, и тридцатым железным ее не унять.

— Ох, слушаю я тебя, слушаю — одна дурь и болботание.

— А знаешь, куда она глядела… на пустом дворе-то?

— Ну?

— На дальнем сарае, на крыше, мальчик спал, загорал… А когда ты шел, он проснулся, и глазки сонные. Сыночек наш названый… И выходит, Нюра ему поклонилась.

Зотов даже обалдел незначительно.

— Кому поклонилась? Витьке?

Таня лежит, в потолок смотрит, а в глазах две луны плавают. Отражаются, стало быть.

— Заболеешь ты, Танька, со своими мыслями, — говорит он.

— А ты — со своими.

Кто их, баб, разберет? Чепуху говорят или нечто — это есть тайна.

И поехали они в ту дедову деревню все вместе. Зотов, Таня и Витька.

Колхоз ихний только обживался, с хлебом было туго, но им продавали.

И тогда постановили они с Таней денег за работу не брать.

— Совестно, — говорит Таня.

А он думал — спорить будет.

×
×