— Хороший стих, — сказал дед. — Сверхчеловеческий.

— Ну? — сказал Щекин. — А знаешь, кто мне рекомендовал заместителя прислать?… Тпфрундукевич. Спроси его — почему?… Ну, целую вас всех. Не дури. Люди хотят как лучше.

Дед спросил у Анкаголика:

— Ты этого заместителя знаешь?

— Это ж отец Санькиной барышни. Ее звать Жанна.

Вот, стало быть, по чьей протекции отец Жанны попал к Зотовым.

Этого отца Жанны все здесь раздражало. И то, что юбилей не в Доме культуры, и что столы поставлены из квартиры в квартиру через лестничную площадку, и что работали все кухни всех четырех квартир этажа, со случайными для юбилея пестрыми жильцами, и что спускающиеся по лестнице, и поднимающиеся, и вовсе посторонние жильцы задерживались на площадке по разным поводам покалякать, и что когда калякаешь, то неизвестно с кем — ни чина, ни звания, ни профессии, а только возраст, пол и толщина — как в бане. И еще раздражала экология — праздничные сигареты с фильтром и «беломоры» были давно выкурены, и дым от махорки, пачечной, «моршанской», стоял такой, что тунгусский метеорит в нем бы плавал, и землю бы и небо не поджигал, и не вызывал споров.

Он выглядел, как метрополитен в коровнике, — этот отец Жанны. Напряженное высокомерие, волосы рыжие с сединой, и губы сиреневые. В этой сутолоке он как бы представлял порядок и, может быть, даже самое Науку, которую, ему казалось, этот махорочный туман отрицает…

Да ни боже мой! Науку отрицать глупо.

Не говоря уж о том, что дело зашло так далеко, что без науки не выжить, человек всегда будет стремиться узнать, «что у куклы в животике». Человек не может просто поселиться и жить, и в любом раю Ева всегда сорвет яблоко.

Речь может идти только о пути, который наука избрала.

В общем, кибернетика только еще ликовать начала, а дед уже упирался и не ликовал.

— Ни хрена, — говорил он отцу Жанны. — Это все со страху и сгоряча. Жизнь не вычислишь. Она вывернется. Не машина в небо Юру несет, а он на ней едет.

— Нет, — утверждал отец Жанны. — Все же машина его несет. А завтра мы ее научим думать.

— Попробуйте сначала мартышку, — сказал дед.

Кибернетика только растопыривалась, а дед уже из нее выпрастывался, как из чучела. Потому что она второпях объявила, будто человек — это компьютер, только посложней — усовершенствованный.

Особенно отца Жанны раздражала пара — скуластый человек с бутылочными глазами, а рядом с ним женщина с вульгарным взглядом и длинными ногами, которую юбиляр называл Минога.

— Говорят, в одном доме у физиков в сортире стоит манекен, — сказала Минога. — Звать Рауль. Когда дверь отворяют — он вскидывает руку, будто это он отворил.

— Вся ваша кибернетика — это Рауль, — сказал дед. — Ей кажется, что это она открывает дверь.

Мимо отца Жанны все время проходили какие-то люди. Это мешало ему понять, на каком уровне вести разговор.

— Машина уже научилась распознавать образы, — сказал он деду. — Трудно, но мы научились это делать.

— Облики, — сказал Громобоев, человек с бутылочными глазами. — Не образы, а облики. Образы машина распознавать не может.

— Почему же? — высокомерно спросил отец Жанны.

— Образы родятся в живом человеке. А когда он их превращает в плоть, воплощает в подобие, они становятся обликами, и тут их может различить машина… Да вы сами это прекрасно знаете…

— Нет. Не знаю, — ответил тот.

— Вам так кажется. Вам кажется, что вы найдете самое последнее лучшее правило, облечете его в термин, и тогда жизни из машинной программы уже не вывернуться.

— В общем, да, — спокойно ответил тот.

— Вы останетесь с носом.

— Поживем, увидим.

— Увидим, если поживем, — сказал дед. — Мартышка уже у кнопки.

Вот об этом все и думали: машина вычислит, мартышка нажмет кнопку.

— Выпьем! — опять раздался громовой голос Анкаголика.

И отец Жанны поморщился.

Он знал этого типа. При первом знакомстве новый директор завода, которого сопровождал отец Жанны, конечно, накричал на Анкаголика и хотел притоптать, но Анкаголик не поддался и непонятно пригрозил директору, что если на него будут кричать, то он всех заплутает в заблуждении.

Новый директор ничего не понял и рявкнул:

— Как фамилия?!

— Тпфрундукевич! — бодро ответил Анкаголик и опять всех оплевал.

— Не выношу этого типа, — сказал деду отец Жанны. — Кто это?

— Это наш старинный друг, — сказал дед. — Со странностями.

А странностей у старинного друга было сколько хочешь, и главная — что он был задумчивый. И его вопросы оглупляли любой ответ. Бывало, спросят его про известного и достигшего человека:

— Да ты знаешь, кто это?

— Кто?

— Чемпион на 50 километров.

— Квадратных? — спросит он.

— Почему квадратных?

— А что он с ими сделал?

— С кем?

— С километрами?

— Пробежал… А ты что думал?

— А я думал, вспахал… или застроил…

И так во всем. Когда ему говорили, что такой-то прыгнул вверх или в длину, он спрашивал: зачем? Когда ему говорили, что такой-то могучим ударом или приемом положил кого-то, он спрашивал: за что? А когда ему говорили, что такой-то проявил себя настоящим спортсменом и сражался до конца, он спрашивал: за кого?

Он задавал вопросы, на которые ему ни один собеседник не мог ответить. Это было отвратительно.

А когда ему отвечали, что он и есть тот дурак, на вопросы которого сто умников ответить не могут, он спрашивал: почему?

И становилось непонятно — а действительно, почему сто умников не могут ответить на вопросы одного дурака, и становилось страшно, что он вдруг спросит: а что такое умник?

Все дело в том, что выражение насчет ста умников и одного дурака подразумевает, что дураку потому бессмысленно отвечать, что он ответов не поймет.

А этот тип такое производил впечатление, что он ответы поймет. И это было самое непереносимое.

Вот, задумавшись над именем Жанны, он сказал:

— У моего кореша детей много. Сперва были Иваны, Прасковьи, потом стали его выдвигать вверх, и у него дети пошли Жорж, Искра, потом он стал начальником — и дочь Венера. Потом его сняли — имена в обратную сторону покатились. Последняя дочь — Дарья. Выходит, Жанна, твоего отца еще не сняли?

А отец ее тут же сидит, в директорской делегации. У отца волосы рыжие с сединой и губы сиреневые. Жена полная в пустую тарелку смотрит, не ест, не хочет. Фигуру бережет. А что там беречь? Там на всех хватит.

— Сань, а ты за кого? — спросил своего правнука Зотов.

— За математику, — сказал он.

— И я, — сказала Жанна. — Жизнь должна быть чистая.

— Как математика? — спросил Зотов.

— Да. И как спорт, — сказала Жанна. — Саню тренер хвалил. По боксу. Теперь за нас не надо заступаться.

— Ну и унгедрюкт цузамен, — сказал Анкаголик и заорал: — Выпьем?

Это у него поговорка такая.

Анкаголик, бывает, рассказывает про что-нибудь, а в конце добавит: «Ну и унгедрюкт цузамен».

Сколько Зотов ни спрашивал, такого слова «унгедрюкт» в немецком языке нет. «Цузамен» есть, а «унгедрюкт» — нет.

Но самое интересное, что в любом рассказе, или, как говорят, контексте это слово понимали все. Так что пример с «глокою куздрой, которая бодланула бокра и бодлает бокренка» тут не годится. У глокой куздры и падежи были, и числа, и другие дорожные знаки для соображения.

«Унгедрюкт» же таковых не имел, и потому смысл его доходил путем мистическим и запредельным, и доходил исключительно до людей, немецкого языка не знавших.

А ведь если подумаешь, то и правда унгедрюкт цузамен. У живого поведения есть, конечно, своя логика, но она иная. Ее и надо изучать, как иную и особенную. Иначе постоянный конфуз и тайфун. Один дал другому в рыло. А дальше что? Действие равно противодействию? А кому вмазали, может и убить, может посмеяться, а может и утешить обидчика. Все может. Как пожелает, так и сделает. Потому что основа живой логики — желание и нежелание, а также — свобода и несвобода их выполнить.

×
×