— Да.

— Эди, — сказала Виви, — в следующий раз я позвоню тебе только после того, как ты вспомнишь о правилах приличия, не говоря уже о чувстве сострадания, и удосужишься хотя бы разок спросить, как дела у меня.

Эди присела к кухонному столу и высвободила среди бумаг место для локтей. Это на меня не похоже, твердила она, никогда она не чувствовала себя настолько отчаявшейся, плывущей по течению, несчастной и — любимое детское словцо Бена — «надутой». Сейчас он сказал бы «дерганой», машинально отметила Эди, словно Бену по-прежнему было семь лет, Розе одиннадцать, а Мэтту тринадцать, и каждое утро их приходилось отправлять в школу среди неизбежного хаоса несъеденных завтраков, забытых тетрадей и неглаженой одежды. Ей казалось, что все эти мелочи существуют вне времени, что им никогда не будет конца, или же что она изменится так же постепенно и быстро, как дети, успеет свыкнуться с переменами, подготовиться к началу новой главы и даже к встрече с самой собой.

Она подперла голову ладонями. И вправду проблема: оказалось, это непросто — понять, куда девать себя. Почти тридцать лет она знала, для чего существует и чего от нее ждут. Да, театром она заболела еще в школе — до сих пор она не могла без содрогания вспомнить, какие скандалы разыгрывались в доме ее родителей, пока она не настояла на своем праве поступить не в университет, а в театральную школу — заболела настолько страстно, что даже неудачная попытка пробиться в Национальный молодежный театр не охладила ее пыл и не помешала добиться, чтобы ее приняли в Королевскую академию театрального искусства. Но если уж говорить начистоту, артистическая карьера не сложилась: периодические подработки в провинциальных труппах, дублирование ведущей на детском телеканале, съемки в рекламе, краткие выходы в странных пьесах, идущих на сценах крохотных театриков, — и все. Даже похвастаться нечем.

«Перебиваюсь случайными заработками, — повторяла она годами, держа на руках ребенка, таская пакеты с покупками, сгребая в охапку грязное постельное белье. — Берусь за все, что дают. Лишь бы не в ущерб детям».

Убежденная в незыблемости материнства, она даже, помнится, читала себе нотации. Придет время, внушала она, когда тебе придется понять, кто же ты сама по себе, без своих детей. Они просто избавятся от тебя, сбросят, точно змея кожу, и твоя привычка служить им опорой превратится в потребность — твою потребность. Материнство, напыщенно разглагольствовала она, перестанет быть знаменем, гордо выставленным напоказ, — эту заслугу придется признавать тихо, наедине с собой. Эстафета материнства перейдет к Розе, а ты, Эди, просто смиришься с ее превосходством. Вот и наступил этот момент. И как часто бывает с прогнозами, реальность превзошла фантазию. Обстоятельства и амбиции отдалили Розу от рождения ребенка на долгие годы, а Эди оказалась не готова довольствоваться вместо позитивной поддержки негативной потребностью, несмотря на всю уверенность в обратном. Материнство исправно служило утешением, очень удобно маскировало изъяны, оказывалось, если уж говорить начистоту, настолько благопристойным поводом не рисковать, избегать неудач, разочарований и неуверенности, что Эди даже на минуту не могла представить себе, как будет обходиться без него.

Она подняла голову и положила руки перед собой на стол, ладонями вниз. Сверху на метровой толще бумаг лежал томик Ибсена: Рассел принес его из шкафа, стоящего возле лестницы на первом этаже, едва узнав о пробах для «Привидений», — томик еще времен учебы в Королевской академии, испещренный энергичными пометками и подчеркиваниями. Ибсен был одержим прошлым, он писал «мы труп везем с собою в трюме». Эди решила, что меньше всего в эту минуту ей нужен Ибсен. Она взяла «Ислингтон газетт», валяющуюся рядом, и прикрыла ею томик. С глаз долой — вон из смятенного ума.

Зажав телефон между поднятым плечом и ухом, Мэтью Бойд записывал информацию.

— Открытая планировка… внутренние стены из стеклоблоков… вид на галерею Тейт-Модерн и подвесной мост Миллениум… четыреста ты… ого! — сказал Мэтью. — Четыреста тысяч?!

— Да, так сказала Рут, — подтвердил агент.

Мэтью поморщился. Что это за агент, если он зовет Рут по имени, не успев познакомиться? Он начал: «Вряд ли я…», но агент добавил:

— Согласен, цену задрали. Но она сказала, надо еще посмотреть, что там за место.

— Она…

— С середины девяностых стоимость лофтов в Бэнксайде выросла почти втрое.

Мэтью сердито подчеркнул свои записи. Насколько он помнил, а помнил он прекрасно, у них с Рут и речи не было о Бэнксайде. Они обсуждали портовый район, Хокстон, Клеркенуэлл, но только не Бэнксайд, расположенный ближе к центру и потому непозволительно дорогой. Бюджет — предполагаемый, но, очевидно, общий — составлял триста тысяч. Максимум. Мэтью пририсовал к прямой линии зубцы.

— Я организовал для Рут осмотр, — продолжал агент.

— Вы…

— Мы договорились на субботнее утро, так что я позвонил просто предупредить.

— Просто…

— Значит, в субботу, в половине одиннадцатого утра. Кстати, общая площадь — под триста квадратов. Вы передадите Рут, или мне созвониться с ней?

Мэтью написал под зубцами большие печатные буквы — «отвали».

— Передам, — пообещал он и отключился.

Он швырнул телефон на стол и отодвинулся вместе со стулом так резко, что въехал в стоящий позади стол Блейза. Тот болтал по телефонной гарнитуре, вздрогнул от толчка и прикрыл микрофон.

— Э-э!

Мэтью поднялся и шепотом бросил Блейзу «извини», затем шагнул к столу и снова взялся на телефон. В списке ускоренного набора телефон Рут значился первым.

— Привет, — холодно и дружелюбно произнес ее голосом автоответчик. — Вы позвонили Рут Манро. Сейчас меня нет на месте, будьте добры оставить сообщение.

— Позвони мне, — сказал Мэтью, перевел дыхание и добавил: — То есть позвони, пожалуйста.

Он сунул телефон в карман, обернулся к Блейзу и жестами изобразил, как пьет кофе. Блейз кивнул. Мэтью торопливо зашагал по офису, лавируя между столами из серого пластика и направляясь к лифтам. Как обычно, все кабины скопились где-то на верхнем этаже. Он состроил гримасу самому себе, глядя в бронзовую панель на стене между дверями лифтов.

— Сердишься, — заявила Рут на выходных, клацая по клавишам своего лэптопа и не поднимая глаз. — Вид у тебя такой сердитый.

Мэтью вглядывался в свое отражение, искаженное полированной поверхностью бронзы. Может, выглядит он и вправду сердитым, но чувствует испуг. А он всегда ненавидел страх, с самых первых ночей после переезда в ту ветхую халупу. Он был еще ребенком, а от него требовали, чтобы он спокойно засыпал, зная, что в крыше есть дыры — самые настоящие дыры, в которые могло провалиться что угодно — когтистое, клыкастое и свирепое. Мутью помнил, что его единственным спасением стали резиновые сапоги. В них — прочных, крепких и надежных — он на протяжении нескольких лет целыми днями ходил по голым, незастеленным коврами полам, а на ночь ставил поближе к постели. Когда старые сапоги стали ему малы, он выклянчил у Эди новые — настолько велик был страх остаться вообще без сапог, без простой и спокойной уверенности, которую они внушали. Казалось, они изолируют его от страха, от неизвестности, защищают и в то же время не мешают смотреть вперед. Наконец сменив сапоги на кеды, Мэтью понял, что больше у него никогда не будет утешения с таким понятным и действенным механизмом. И он оказался прав.

Двери лифта разъехались, открывая стены и пол из серебристого штампованного металла. Зажмурившись, Мэтью спустился на первый этаж, вышел из лифта в огромный стеклянный вестибюль, затем на обширную площадь перед зданием, где предусмотренные архитектором бутафорские деревья в бетонных кадках нехотя покачивались под ветром с реки. Мэтью застегнул пиджак, чтобы парусящий галстук не бил его по лицу, и сделал рывок в сторону кофейни в дальнем углу площади. Большой латте — девчачий напиток и вместе с тем бесхитростное утешение, которое порой приходится как нельзя кстати — и получасовая игра с цифрами в уме наверняка приведут его в норму, вернут туда, где тревога превратится в мимолетное недоумение.

×
×