Но вот пиршество подошло к концу, настала пора убирать скатерти, и многие уже вышли из-за столов.  Я же не решался встать, потому как донья Хосефина еще не доела десерт, а ее ножка все не давала мне покоя. Про себя я даже шутил, что этак она мне мозоли натрет, если будет и дальше столь настойчива, — и я, признаться, в глубине души ничего не имел против. И тут ко мне вновь обратился господин коннетабль:

— Хуанито, а ты что же не встаешь? Еще не наелся?

— Мне и здесь хорошо, сеньор, — отозвался я.

Ехидная усмешка зазмеилась на его губах, и сказал он:

— Имей в виду, ты можешь идти, когда пожелаешь, и знай, нога, которой заняты все твои помыслы, — моя.

Подо мной словно земля разверзлась, и, охваченный жгучим стыдом, я не находил слов для ответа. Хорошо хоть коннетабль сжалился надо мной и сообщил о своем розыгрыше негромко, словами, для других непонятными, чтобы не позорить меня перед сотрапезниками. Тем не менее я был так удручен его коварством, что не остался смотреть обещанное после ужина представление уродцев, выкрашенных наполовину в серебряный цвет, наполовину — в золотой, пренебрег и музыкой и танцами, которыми все еще долго услаждались во внутреннем дворе, окруженном колоннадой, благо ночь выдалась теплая и воздух был напоен ароматом жасмина. Обиженный и раненный в самое сердце, изнемогая от безответной любви, я удалился к себе под предлогом головной боли. Проходя через кухню, где ели слуги, а с ними Андрес де Премио и служанки доньи Хосефины, я увидел, как Андрес шепчет что-то на ушко сидящей у него на коленях Инесилье, обняв ее тонкую талию. А значит, Инесилья не придет ко мне сегодня ночью, как в прошлый раз, поскольку нашла себе ухажера повеселее. С этими мыслями я переступил порог своей комнаты, придвинул к двери скамейку, разделся, лег в постель и если не заплакал, то отнюдь не за отсутствием такого желания, но единственно потому, что пережитое за ужином вымотало и утомило меня до предела. Так что я лишь вздохнул раз-другой и тут же забылся благодатным сном.

Однако же вечер был не настолько безнадежно испорчен, как я полагал. Внезапно меня разбудил какой-то звук. Скамейка у двери ползла по плитам пола. Я насторожился. Кто-то толкал дверь. В окно падал рассеянный луч от горящего во дворе светильника. Снаружи смолкла музыка — праздник окончился. В ночной тишине слышались лишь позвякивание котлов и чанов, отмываемых на кухне, да тихий скрип чьих-то неплотно закрытых ставень. И еще стук сердца в моей груди. В доме коннетабля я не боялся нападения, напротив, во мне зародилась надежда, что Инесилья пришла скрасить мое одиночество, как тогда, в замке Ферраль. И вот в комнату кто-то заглянул — я различил в полумраке женскую головку с распущенными волосами и ниспадающей на лицо вуалью. Это и впрямь была Инесилья. Она вошла и снова придвинула скамейку к двери, а я принял ее в объятия, шепча:

— Как, Инесилья, а я думал, ты теперь с сержантом и обо мне позабыла?

Ночная гостья ничего не ответила. Только, не отрывая лица, прижала палец к моим губам, жестом велела мне вернуться в постель и закрыла ставни, погрузив нас в полную тьму. До меня донесся шорох ее одежд, падающих на пол, а о том, что произошло дальше, я не добавлю ни слова, поскольку того требует честь и было бы вопиющей низостью доверять бумаге подобные вещи. Скажу лишь, что общество Инесильи бальзамом пролилось на мое раненое сердце и что если бы она умела взбивать яичный белок столь же искусно, как утешать страждущего мужчину, то короли дрались бы за право назначить ее главным кондитером при своем дворе. Да что там, подобным талантом в изготовлении деликатесов — или еще в чем — она без труда за служила бы место среди прислуги Папы Римского. Засим умолкаю.

На следующее утро замок огласили звуки кларнетов, рожков и тамбуринов, пробуждая тех, кто еще спал. Я открыл глаза и не нашел рядом с собой Инесильи — она уже ушла. Музыка становилась все громче. Из доме чинно выходили нарядные люди и направлялись в собор к обедне, которую почтил своим присутствием сам коннетабль. Мы благочестиво внимали молитвам, а по окончании службы вышли за крепостные стены через все те же ворота Святой Марии и расположились на площади монастыря Святого Франциска, где заканчивалась подготовка к блестящему турниру. Двадцать рыцарей в боевых доспехах и шлемах, верхом и с копьями в руках, уже ждали начала. На роскошных зеленых попонах, накинутых поверх конской брони, красовались различные изречения. Знаменосец впереди вздымал знамя, гремели литавры и трубы. Отряд возглавлял командор де Монтисон, брат моего господина коннетабля.

С противоположной стороны, через ворота Пуэрта-де-ла-Баррера, в строгом порядке приближался второй отряд из двадцати рыцарей, с таким же музыкальным сопровождением, во всем похожий на первый, только попоны на конях были синие и знамена другие. Им командовал мой друг Гонсало Мехиа.

Совершив почетный круг по площади и поклонившись коннетаблю и дамам, сидящим в убранной тканями и подушками ложе, отряды встали друг напротив друга. Капитаны отдавали своим людям приказы и подбадривали их, будто готовились к настоящей кровавой битве. Толпа черни на площади замерла в предвкушении — воцарившаяся тишина поражала, учитывая, что поглазеть на турнир собрался весь город. Если бы не раздавались время от времени то плач грудного младенца, то рев осла из-за ограды монастырского сада, можно было бы услышать, как пролетает муха — одна из того множества, что вилось над головами зрителей, старательно отравляя им часы досуга. (Поблизости находились скотобойни, где мухи всегда водятся в изобилии, наглые и ужасно кусачие.)

Коннетабль взмахнул платком, по его знаку протрубил рожок, и всадники галопом поскакали навстречу друг другу, нахлестывая лошадей и высекая искры из камней. Сломав копья в первой атаке, они выхватили черные мечи — тупые, с деревянными клинками — и бросились в бой так рьяно, словно дрались насмерть с заклятым врагом. Замечательное было зрелище. Когда же лучшие рыцари города достаточно показали свою доблесть, снова протрубил рожок, и оба отряда подъехали к ложе коннетабля, который объявил счет и распорядился здесь же подать угощение утомленным участникам турнира. Всадники спешились, передав подоспевшим слугам и оруженосцам коней и доспехи, пока слуги коннетабля разливали по кубкам вино, заранее охлажденное в близлежащем колодце. Это было изысканное розовое, какое подают в харчевне „Воробей“. Рыцари смешались с почетными зрителями и дамами, и там, где только что кипело сражение, трещало дерево и звенело железо, теперь шумел праздник и велись дружеские беседы. Я наблюдал за всем этим с некоторой грустью, размышляя о переменчивости человеческих страстей и занятий, о том, как легко мы от одного настроения переходим к противоположному. В моей же груди копьем засела любовь и проходить вовсе не желала, и, как я ни старался это скрыть, неизменно все мои мысли вертелись вокруг лица и стана прекрасной доньи Хосефины.

Потом мы все, вслед за музыкантами, вернулись в в замок коннетабля, где в зале с гобеленами на нижнем этаже уже накрывали столы к обеду. Распорядитель и слуги носились сломя голову, раскладывал большие и малые ножи и прочие приборы для разделки дичи. И снова было подано бессчетное количества гусей и иной всевозможной птицы, пирогов и других яств и превосходных вин, какие сделали бы честь столу самых могущественных властителей мира сего. Однако, дабы не сложилось впечатления, будто в нынешнем моей нищете я обо всем этом сожалею, прекращаю описывать обилие и разнообразие блюд и вин, солений и варений, сластей и иных роскошеств, щедро ублажавших наши желудки.

В подобных почестях и церемониях, чередой пышно обставленных торжеств пронеслись два дня, в течение которых мой господин коннетабль улаживал разные дела, связанные с королевской службой, то есть с нашим отъездом. За это время не произошло ничего достойного упоминания — разве что двое пьяных арбалетчиков затеяли драку в таверне „Окраина“, где вечно околачивается городская шваль, и одному из них так порезали лицо, что пришлось наложить двенадцати швов. Чтобы отвадить остальных от такого рода подвигов и преподать наглядный урок, я не стал разбираться, что да как, а примерно наказал обоих за пьянство: посадил их в башню под замок, выставив караул из своих же. Туда и пришел войсковой лекарь латать физиономию пострадавшего. Последний, уроженец Паленсии по имени Педро Мартинес, был скользкий тип — склонный к бунтарству, вечно недовольный любым приказом или запретом, тщеславный, лживый, пропойца и болтун. Ножевой удар вспорол ему кожу ото рта до уха, и когда рана затянулась, остался глубокий шрам, придававший ему вид человека, который страдает от зубной боли, но, услышав хорошую шутку, не может удержаться от веселья и смеется половиной лица. С тех пор его прозвали Резаным; если не считать склонности к возлияниям и прочих перечисленных качеств, он был в общем-то неплохим арбалетчиком.

×
×