Задумчиво, как бывает иногда, когда слушаешь музыку, Гюстав вслушивался в слова Жильберты и слышал в них то, чего она не говорила; он выстраивал план и, как только она закончила свой рассказ, вскочил на ноги и воскликнул:

— Жильберта, благодаря вам я — счастливейший из людей!

— Правда, благодаря мне? Тогда и я счастлива. Вы заслуживаете женщины, которая бы понимала и уважала вас, а непорядочность Сесилии по отношению к вам разрывала мне сердце.

Он ходил по комнате взад-вперед в крайнем возбуждении, но при этих словах вдруг остановился и холодно посмотрел на нее:

— Не вам судить Сесилию, а ваша манера ее критиковать доказывает, что вы ничего не поняли. Я не знаю женщины, которая в подобном случае действовала бы с большим мужеством и воображением. Ах, я зол на себя за то, что сомневался в ней, ведь я подозревал, что она уходит из моей жизни и, возможно, бегает на любовные свидания, а теперь узнаю от вас, что она боролась ради меня.

Он сказал, что проболтаться всегда считалось столь ужасным преступлением, что последние бандиты не позволяли себе его совершать; никто не стал бы гордиться тем, что проболтался, и поэтому совершенно естественно, что Сесилия захотела скрыть от него свою несдержанность, за которую ей было стыдно, а последствия приводили ее в ужас; и поскольку он знал, что тревога и неспокойная совесть повсюду видят одни опасности, он счел совершенно естественным и то, что она ошиблась насчет намерений Поля Ландриё, и заявил, что на ее месте он поступил бы так же. Что касается истории с мнимым врачом, то она его позабавила.

— Только у нее могла родиться подобная мысль! — воскликнул Гюстав. — Но столько треволнений! И все это ради меня, ведь только из-за меня она и трепыхалась. Скажи она мне правду — и я тут же отобрал бы у Поля Ландриё это пресловутое письмо (кстати, его поведение отвратительно, и я ему еще покажу), а если бы отобрал, то прочел бы. Так лишь для того, чтобы не поранить моего самолюбия, не разочаровать, не огорчить меня и все в таком роде, она компрометирует себя в его глазах! Она думала только обо мне!

— Бывают женщины, которым везет, — заметила Жильберта. — А вам все равно, что она смеется над вами?

— Они с братом не разделяют моих устремлений, находят их приземленными, но чего вы хотите, артисты есть артисты, они выдумывают, строят, разрушают, не осознавая в полной мере той реальности, которая их вдохновляет. Они не переменяют своих убеждений, но у них нет злого умысла, а я всегда знал, что Сесилии не по душе мещанские идеи или менталитет богатых людей. Из всего того, что вы мне рассказали, я извлек один урок: не имея возможности признаться в этом, она дала мне самое большое доказательство своей любви, о котором я мог только мечтать. Не рассудок, а доброе сердце вынуждали ее лгать мне.

В противоположность тому, на что она надеялась, Жильберта лишь упрочила узы, привязывавшие Гюстава к жене. Она была этим расстроена, натянуто смеялась, но посмотрела ему прямо в глаза и протянула обе руки для поцелуя. Он пообещал ей устроить все таким образом, чтобы Сесилия на нее не обиделась, заверил в своей дружбе, еще раз извинился за то, что должен ее покинуть, и поспешил домой, где Сесилии уже не было.

— Мадам ушла десять минут назад, — сообщила Одиль.

— Ах, черт возьми, я должен был это предвидеть! А я-то как раз хотел сделать ей приятный сюрприз!

— У нее был рассерженный вид.

— Рассерженный или печальный?

— Скорее печальный.

— И куда она пошла?

— Она мне сказала, что едет в Версаль и будет весь день ходить по антикварным магазинам.

Тогда Гюстав решил не играть в гольф и, зная, что Дубляр-Депом вылетает дневным рейсом в Женеву, позвонил Марсели не и предложил ей после обеда прогуляться в Версале по антикварным магазинам. Та согласилась и сообщила ему, что Жильберта только что звонила Дубляр-Депому: чрезвычайно срочные обстоятельства вынуждают ее поехать в Женеву, и раз уж так надо, она хотела бы лететь вместе с ним.

Скромный дом на улице Нотр-Дам-де-Шан, где жил Поль, выходил в сад, из тех, где земля являет свою природу в самом центре Парижа, на краю утесов и галечных пляжей. Эти сады, которые можно было бы назвать парижскими, являются каждый частичкой какой-либо местности, отражая ее характер, особенности и дух: порхающие в них птицы, ползающие черепахи, растущие цветы и беспорядочные кустарники, отбрасывающие мохнатые тени, живут в атмосфере Вогезов, Шаролэ или Фландрии. Сад Поля был частицей окрестностей Санлиса. Это был провинциальный уголок, откуда еще не выветрились старинные запахи: там еще пахло резедой, жимолостью и ромашкой и чувствовалось, что ты и впрямь перенесся далеко-далеко, чего не всегда ощущаешь, преодолев большие расстояния в дальних путешествиях.

Любовь и нетерпение снедали сердце и мысли Поля; когда он открыл Сесилии калитку небольшой ограды, она ступила за нее, прошептав:

— Только мы одни знаем, что край света — здесь.

— И что здесь — наш уголок мира.

Невозможно описать, каким был этот день, можно лишь сказать, что в каждой минуте каждого часа этого прекрасного дня заключалась целая полная счастья жизнь. Едва Сесилия вступила в сад, как этот сад стал ее владением, едва вошла в дом, как дом превратился в ее замок. С кружащейся головой, без ума от любви, стряхнув с себя воспоминания, она царила над всем, и когда Поль говорил ей: «Иди ко мне, я задыхаюсь, ты душишь меня, я слишком тебя люблю», она отвечала: «Не верю». Помогая ему накрыть на стол под деревьями и принести заказанные им блюда, она говорила сама с собой и вершила будущее Гюстава: «Я скажу ему, что я тебя люблю, он придет в ярость, устроит мне сцену, выставит за дверь, а Жильберта его утешит. Чем более я буду виновата, тем менее он станет обо мне сожалеть, а я свободно смогу жить с тобой. Я никогда не буду отсюда выходить, это будет мой монастырь. Я стану капризничать. Буду играть в метаморфозы. Я закрою дверь на ключ. Тебе придется умолять меня открыть, и тогда ты увидишь турчанку, или китаянку, или торговку фиалками с розовыми руками и в черной шерстяной пелеринке», — говорила она, и в ее походке и смехе было изящество и вольность вечной юности.

Любовь была повсюду и решала все. Она была в стенных шкафах и поджидала в мастерской, она была в каждом глотке вина, как и во взглядах, коленях и пище, она была в раках и фруктах, и у пирожных был ее вкус, как и у губ.

Любовь направляла их до самой полутемной спальни, где влюбленные встречаются, чтобы затеряться. Жалюзи были опущены, в комнате пахло гипсом. Там было что-то от итальянского вечера, душа которого переместилась бы сюда, а еще долетевшее из сада вспархивание птицы, задевшей тишину своими трепещущими крыльями. Кровать — это корабль, выходящий в открытое море, как только поднимаются на его борт, и те, кто умеет любить или мечтать, путешествуют всю ночь и даже днем, когда другие отдыхают. На борту этого корабля странствуют сквозь время, встречая на своем пути томление и призрачный свет, и вот уже надо спускаться на берег нового часа, где пассажира подстерегают тревога и слова, смена привычек и шествие по жизни.

Перед уходом Сесилия задержалась в мастерской и сыграла на пианино.

— Уже поздно, мне надо идти, но ты оставишь меня у себя, правда? — сказала она.

— Ты моя, и я тебя крепко держу. Разве ты не чувствуешь, что заперта вот здесь, в моей груди?

Пока он ходил за такси, она провела рукой по каждому предмету, потом вышла в сад, погладила деревья и даже отпечатки следов — своих и Поля — под столом, за которым они обедали. Она вела себя так, как несчастный изгнанник, принужденный покинуть свой дом. «Мои вещи, моя жизнь», — приговаривала она.

Поль, вернувшись, захотел удержать ее:

— Останься.

— Нет, не могу, я правда не могу; сегодня вечером это невозможно.

— Останься, если ты моя.

— Я твоя, но мне надо вернуться.

— Зачем?

— Чтобы поговорить с Гюставом, — и, полузакрыв глаза, она мечтательно прошептала: — Наша спальня… мой сад… моя любовь… Да, я поговорю с ним сегодня же вечером. Я слишком люблю тебя, чтобы при этом кого-нибудь обманывать.

×
×