— Ну, еще паспорт, — сказал Колокольцев.

— Что — паспорт? Только потому, что мы с тобой знаем, как это делалось в Берлине?

— Что же он все-таки там делал, этот Палий?

— Убивал честных людей. Убивал, истязал и пытал. Пытал и загонял в газовые камеры. Выламывал золотые зубы. Стаскивал кольца. Командовал подавлением восстания в гетто. Детей тоже убивал… Ладно, черт с ним! Хочешь, я тебе хорошую новость изложу?

— Хорошую? — спросил Сергей.

— Даже очень: к нам Гнетов скоро приедет.

— Как? Совсем? — ахнул Колокольцев. — В Унчанск?

— А это уж видно будет — совсем или не совсем, — задумчиво ответил Август Янович. — Постараюсь, чтобы совсем. Ну, а теперь давай делами займемся. Что там с Земсковым слышно?

Сергей засмеялся и даже головой потряс — так хорошо ему сделалось оттого, что приезжает Виктор. И еще хорошо было от того, что он должен был рассказать Штубу.

— Выкарабкивается товарищ Земсков. Там к нему все ходила геологиня эта — Степанова, отставника дочка. Сидела, читала, с сестрой его подружилась. Ну помните, которая вам машину побила, круглоглазая такая, она еще здесь была, чтобы шофера не наказывать. Ну, и доктора я к нему возил здешнего, молодой парень, армянин, он по детским, но сам вызвался поехать. Короче, вчера положили мы Земскова к Устименке в больницу. Саинян этот сказал, что надеется, не то что убежден, но надеется — улучшение, в общем, будет. Сказал — комплексное лечение начнут, вот как. И вчера утром я записал точно со слов Земскова про Аглаю Петровну. Он в полном курсе и только спрашивает, когда она его навестит. Ничего так не желает, как с ней повидаться, — пусть зайдет, говорит, хоть на минутку. Я ее долго не задержу, я ей про ее бухгалтера должен лично рассказать…

— Ну что ж, может быть, еще и расскажет, вполне возможно, — думая по-прежнему о своем, загадочно произнес Штуб. — Мало ли что на свете случается, верно, товарищ Колокольцев?

Глава восьмая

«В МОСКВУ, В МОСКВУ!»

— Нет, нет и еще тысячу раз нет, — из какой-то мелодрамы произнесла Нина Леопольдовна. — Кукольный дом должен быть низвергнут…

— О, господи, — взмолилась Люба, — хоть ты-то помолчи.

Наташа громко и жалобно ревела. Никто не обращал на нее внимания. Старый Гебейзен без стука приоткрыл дверь, извинился: «Entschuldigen Sie, bitte!.. Я думал… Madchen одна дома…»

Вера Николаевна посмотрела вслед ему с яростью.

— Осточертело! — сказала она. — Проходной двор, а не семья. Он устраивает все это нарочно, твой Володечка, чтобы сжить нас со свету.

— Хорошо, успокоимся, — попросила Люба. — Пожалуйста, поговорим спокойно. Что ждет вас в Москве? Какие цветы и огни? Вас же трое, ты не одна…

Люба сидела в пальто, как вошла, и в теплом пуховом платке. Лицо у нее было измученное. Наташка заорала еще громче и затопала ногами. Нина Леопольдовна рывком подхватила ее на руки и затанцевала с ней по комнате, между чемоданами и корзинами. И запела из какой-то музыкальной комедии. Наташка испугалась и замолчала.

— Как в гоголевской «Женитьбе», — сказала Люба. — Взяла и выпрыгнула в окно. Просто — подлость.

— Суди как хочешь. Кстати, не подлее твоего поступка с бегством из больницы. Однако я тебя не судила.

— Срамная, грязная, подлая история! — розовея от гнева, не в силах более сдерживаться, крикнула Люба. — Неужели ты не можешь хоть дождаться его, чтобы поговорить, сказать по-человечески…

Вера Николаевна швырнула платье, которое укладывала в чемодан, на кровать и села.

— У меня сердце разорвется, — сказала она, — как ты не понимаешь? Я не выдержу и останусь из жалости к нему, к его неумению жить, к его неприкаянности. И опять буду только нянькой, только домохозяйкой, без кругозора, без интересов, курица, а не человек.

— Это ты-то без кругозора? — серьезно осведомилась Люба.

Нина Леопольдовна все еще крутилась по комнате. Наверное, ей виделось, что она на сцене среди множества пар. И что на ярко освещенную сцену смотрят тысячи восторженных глаз, как любила она рассказывать. Потом она посадила Наташку на стол и, сделав реверанс, пропела старушечьим голосом:

— Дофине слава!

Наташка вновь накуксилась, и Нина Леопольдовна стала с ней вальсировать, напевая почему-то:

Мы кузнецы, и дух наш молод,
Куем мы счастия ключи…

— К кому же ты едешь? — устало спросила Люба.

— Почему это непременно к кому-то?

— Потому что ты не способна ехать просто так. Ты можешь непосредственно — от Владимира Афанасьевича к Ивану Ивановичу, и чтобы там все было готово…

Вера Николаевна даже вроде обиделась:

— Но ведь ты знаешь, что мне самой ничего не нужно.

— Ой ли? Тебе-то как раз и нужно. И много нужно, если ты не находишься в состоянии зимней спячки. Очень много нужно, Верунчик! Именно потому ты и решила бросить Устименку с Унчанском. Салончик будет, да, Веруша? Артисты, поэты, писатели, и среди них такая хирургесса — Вересова. Очерк в журнале: «Он будет жить!» — сказала Вера Николаевна, размываясь после операции». Но кто же создаст тебе салончик, сестричка? На это деньги нужны. И кто клич кликнет всяким там губиным? Кто?

— Ты говоришь пошлости, — вновь занявшись укладкой, сказала Вера Николаевна равнодушно. — Просто стыдно слушать!

Нина Леопольдовна с Наташей на руках, вальсируя, отправилась в кухню кормить девочку, а заодно и перекусить за компанию с ней.

— Плешивый Кофт? — спросила Люба. — Или сам Цветкофт?

— А тебе-то что?

— Володя захочет знать, куда ты уволокла его дочку.

— Это тебя не касается.

— Нет, касается. Отвечай, Кофт?

— Профессор Кофт предоставляет мне приличную работу. Жить мы будем в Лосиноостровской, чего я и не скрываю.

— Дачка-с? — осведомилась Любовь Николаевна. — Кофта или Цветкофта? Или просто домик гейши?

— На пакостные вопросы я не отвечаю.

— А все-таки? И какая официальная версия? Негодяй Устименко отравил тебе жизнь? Лишил тебя любимого дела? Превратил в домохозяйку? Ты исстрадалась? Погрязла по его вине в мелочах? Как выражается наша мамочка — кукольный дом должен быть низвергнут?

Вера Николаевна аккуратно сложила две юбки и стала складывать халат. Лицо ее в общем было спокойно. Она даже улыбалась иронически.

— Дрянь! — сказала ей Люба негромко. — Господи, какая ты дрянь! Красивая, ленивая, глупая, хитрая, расчетливая дрянь! Ненавижу!

— А Устименку любишь?

— Люблю, — подумав, ответила младшая сестра. — Иначе, чем Вагаршака, но ужасно люблю. И не понимаю, как можно его предать. По-воровски, низко, грязно, устраивать какие-то куры за его спиной, лгать ему, всегда притворяться, я не понимаю, не могу понять…

— Тебя никто и не просит понимать…

Она вынула из шкафа стопку своего розового белья и уложила в чемодан. Было видно — думает она только о том, что делает сейчас, а больше ни о чем. Она укладывалась и думала о том, как и что уложить. А Любу слушала, как слушают невыключенную тарелку радиотрансляции: про посадку картофеля — так про посадку картофеля, про рукописи Лермонтова — так про рукописи Лермонтова.

— Верка, одумайся! — попросила Люба.

— Оставила бы ты меня в покое, — равнодушным голосом ответила Вера Николаевна. — Сосредоточиться невозможно.

— А удираешь ты на деньги Володи или на деньги Кофта?

— На свои, — сказала Вера. — Я свои за демобилизацию держала на книжке. Выкусила?

— Вот все это время, покуда у вас так мало денег, ты свои сундучила?

В голосе Любы послышались слезы.

— Так ведь он же мот, — с досадой сказала Вера Николаевна. — Зайдет в магазин и купит дорогих конфет Наташке, или шпроты, или ветчину. Разве ему можно давать деньги?

Она посмотрела на Любу. Та плакала.

Плакала долго и даже громко всхлипывала. Плакала по-деревенски, с подвываниями, и не вытирала слез.

×
×