В свиных его глазках всплыло жалостное выражение.

— Ладно, — сказал он, — иди готовься. Я подробности продумаю. Посоветуюсь тут со специалистами, как ее, эту даму-гада, доставить поскорее, чтобы дорогой товарищ Копыткин Штубу адресовался…

Свирельников внезапно просветлел, похлопал ладонью по зеркальному стеклу, даже позволил себе улыбнуться:

— Посмотрим, как Штуб с товарищем Копыткиным управится, — не без сладострастия произнес Свирельников, — поглядим, кто кого счавкает. Штуб — зубастый, это я слышал…

Потом по жирному лицу полковника пробежало беспокойство, и он, нагнувшись через стол, доверительно попросил Гнетова:

— Ты с ней, с холерой, поговори путем-дорогой, чтобы не брякнула где не надо про Ожогина. Мало ли, если действительно вдруг такой авторитетный товарищ, как, допустим, Ковпак, вмешается или еще кто из легендарных? Мне на Ожогина наплевать, — ощеря зубы, сказал Свирельников, — но на нас пятно ляжет, нам неприятности, всему нашему управлению, а за что? За одного этого дуболома?

«Проняли мои рассуждения, — подумал Гнетов и обрадовался. — Боишься, свинья? Погоди, гадина, попадешься еще когда-либо сам Штубу, тогда увидишь, почем фунт лиха. И Ожогин твой попадется».

А Свирельников еще долго «разъяснял» старшему лейтенанту его задачу — теперь все выходило просто, оказалось, дело в товарище Копыткине, в его претензиях насчет незаконного поступка безымянного конвоира. А они тут — только исполнители, более никто. И нечего этой самой Устименке шуметь!

— Да она сейчас попритихла, — совсем скучным голосом ответил Гнетов, — условия у нее вполне приличные, повезу я ее, по возможности, культурно, а вообще, если будет ваше приказание, то можно дать понять — не в лоб, конечно, а так, дипломатично, что Ожогин взыскание имеет и даже, согласно вашей точке зрения на этот вопрос, — строгое…

Полковник молчал.

— Что ж Ожогин, — сказал он погодя и погладил обеими ладонями стекло на столе, — что ж Ожогин. Слишком тоже не следует, потому что, если бы это один был у нее случай, а ведь нам неизвестно…

— Известно, — глядя прямо в глаза полковнику, без запинки солгал Гнетов, — известно, подобные случаи в наших органах невозможны. А майор Ожогин человек больной, нервный…

— Ну, голова, старший лейтенант, голова! — быстро похвалил полковник. — Возвратишься, станем говорить о присвоении очередного звания. И даже серьезнее вопрос поставим. Чего удивляешься? Благодарить надо!

— Служу Советскому Союзу! — встав, искренне и спокойно ответил Гнетов. Сейчас он точно знал, что служит Советскому Союзу, и гордился тем, как служит в тревожном этом и непохожем на военные обстоятельства деле.

— Иди! — сказал Свирельников. — Иди отдыхай. Я команду дам, чтобы тебя эпи… эпи… экипировали…

Трудно иногда давалась полковнику игра в то, что «голый и босый» так не выучился произносить сложные слова. Бывало, что ему сердобольно помогали, он не сердился, не обижался, только пояснял:

— Ваше поколение уже целиком грамотное, а мы…

Но Гнетов не помог ему, и Свирельников, еще чуть-чуть поиграв в малообразованного, произнес:

— По-нашему говоря, приоденут пусть получше, а то — что это? Срамота! Сапоги кирзовые! Гимнастерка вместо кителя. Нет, товарищ Гнетов, так не пойдет, об нас крепко заботятся, и никто нас не понуждает в обносках бэ-у свой высокий долг выполнять. Ну и давай, готовься…

— Сегодня, что ли, и ехать? — опять-таки нарочно незаинтересованным голосом осведомился старший лейтенант. — Поспею ли?

— Не сегодня — так завтра, не завтра — так послезавтра, — стоя, сказал Свирельников. — Но готовность — один, ясно?

Обедал Гнетов за столом с Ожогиным. Тот очень любопытствовал насчет Устименко, старший лейтенант с аппетитом ел рассольник и от вопросов майора ловко уходил. Потом в буфете он купил шоколадку, три пряника и пару поусохших яблок. Все это он рассовал по карманам и вернулся к Ожогину и биточкам по-казацки. К ним подсел начальник АХО Пенкин, заказал кружку квасу и два раза рыбные котлеты. Глаза у него были выпученные — замучила самодеятельность.

— Кстати, товарищ Гнетов, — сказал он, стукнув опорожненной кружкой по столу, — зайди к нам, приоденься, указание у меня имеется…

За компотом Ожогин вновь пристал насчет Устименко, но и тут получил «от ворот поворот». Гнетов опять сделал вид, будто все так неинтересно, что и толковать не о чем.

— Культурки нам не хватает для таких змеев, как эта гражданка, — пожаловался Ожогин добрым голосом. — Я так понимаю, что она солидные знания имеет. Впрочем, вопрос не в этом. Вопрос — в решительности. Мы — карающий меч, как Дзержинский.

Гнетов даже вздрогнул:

— Как — Дзержинский?

— А что?

— Вы Дзержинского не трогайте, — резко и зло сказал Гнетов. — Вы, который…

— Что — который? — впился Ожогин, и Гнетов вдруг понял, каким именно голосом этот с виду флегматичный добряк беседует с подследственными. — Вы что имеете в виду, именуя меня «который»?..

Пенкин уже ушел. В столовой было пустовато, сумеречно. Разумеется, Гнетов мог все сейчас сказать Ожогину, все, что думал. Но какой в этом был смысл? Штуб учил все делать со смыслом, только на пользу Советской власти. И никогда не рисковать ради даже красивых и эффектных пустяков. Гнетов хотел сказать — вы, который способен ударить на допросе, — но удержался, и не ради себя, а ради того, что он отвечал за эту пожилую женщину с высокими скулами и чуть раскосыми глазами. Конечно, это было немного — она одна. Но она была человеком. И каким! А этот уже перестал быть человеком. Никем он не был, этот майор Ожогин. И гори он синим огнем!

— Вы, который ничего о Дзержинском не знаете!

— А ты знаешь? — опять перешел майор на «ты».

— Немного, но знаю.

— Может, поделишься?

Гнетов допил компот и с тоской взглянул на майора. Что мог Ожогин понять в тех рассказах, которые слышал разведчик Гнетов от разведчика Штуба? Разве дойдет до него самое главное — то, что Дзержинский был добр, активно добр, добр, когда так сложно было делать добро? А как он был бесконечно добр и легок в своих взаимоотношениях с сотоварищами по камерам, по этапам, по многим годам своих каторжных скитаний?

И все-таки Гнетов не сдержался и сказал:

— Говорят — меч. Только — меч. Говорят — железный. Разве в этом суть?

— А в чем же?

— Его звали — лед и пламень.

— А почему — лед?

— Нельзя это делить на слова, — вздохнул Гнетов, и его обожженное, уродливое лицо покривилось. — Лед и пламень — это не так просто. Это вам не железный. Э, да что…

Ничего, конечно, не следовало говорить этому дуболому. Теперь донесет Свирельникову про завиральные идеи старшего лейтенанта, про то, что он усумнился в слове — железный.

Или — меч? Не только!

Вот то, что сказал в своей речи чекистам Феликс Эдмундович на пятилетии ВЧК ОГПУ в Большом театре и что Гнетов услышал однажды от Штуба и записал в свою тайную тетрадочку:

«Кто из вас очерствел, чье сердце уже не может чутко и внимательно относиться к терпящим заключение, те уходите из этого учреждения. Тут больше, чем где бы то ни было, надо иметь доброе и чуткое к страданиям других сердце».

Как с этими словами, товарищ Ожогин?

Впрочем, их не имело смысла произносить вслух.

Ожогин бы, несомненно, спросил, где опубликована эта цитата.

А Штуб там, в начисто уничтоженном авиацией, выгоревшем и смердящем тленом и жирным пеплом польском местечке, ответил на вопрос Гнетова с невеселой улыбкой:

— Это я не вычитал. Это я от одного старого чекиста слышал, который записал многое из того, что говорил тогда Феликс Эдмундович. И об этом нам надо всегда помнить, потому что никакие коррективы времени здесь неуместны. Разбираетесь, товарищ лейтенант?

Разве мог это понять Ожогин!

Впрочем, Гнетов не хотел именно нынче портить отношения с жиреющим майором. Именно нынче, когда «большая игра» была сделана и победа близилась. И поэтому он согласился вечером, если ничего не произойдет, пойти с Ожогиным и его супругой в кино, где показывали знаменитую и особо прославленную картину о Сталине и в связи с ним — о победе над Германией.

×
×