Валя ответила, что, конечно, реабилитация. Ей сделалось, видимо, неловко за свою вспышку, она раздавила в пепельнице окурок и спросила, не глядя на Штуба, знал ли он сам лично Постникова.

Штуб ответил, что несколько раз видел.

— А Аглаю Петровну Устименко?

— Знал хорошо, — угрюмо ответил Штуб.

— И что ты по поводу нее думаешь? — осведомилась Валя.

— Ты мне про пожар так и не ответила, — сказал Штуб. — Известно, что каратели подожгли клинику. Как же спасся твой мальчик?

— Через чердак и по пожарной лестнице. Подожгли онкологический корпус они ведь не сразу, ты понимаешь? Пока разобрались с этой стрельбой Постникова, пока увезли на расстрел больных…

— Ну, а вокруг здания разве охраны не было? — спросил Штуб. — Разве там фрицы не были расставлены, то есть солдаты?

— Наверное, были, но, когда стрельба началась, они побежали к парадной. Впрочем, это я не знаю, Женя про это, кажется, ничего не говорил.

Штуб молча на нее смотрел. Толстые стекла его очков блестели, глаз не было видно.

— Тут нужно желать верить, — опять сорвалась Золотая. — Ты как хочешь, Август Янович, то есть, конечно, я тебя не учу, но это все невозможно. Невозможно дойти до такой степени неверия, чтобы и сейчас ко мне подозрительно относиться. Я ведь весь нынешний день провела на могиле моего мальчика. Ведь для него Постников до самой смерти был героем, которого он видел. Понимаешь, Август Янович, видел! Он ведь им еще в больнице тайно рассказывал о победах наших войск. Он им врал, да, да, не удивляйся, но врал за Советскую власть. И делал это настолько вдохновенно, что Женечка мой дома, у меня, не верил, что дела тогда были еще вовсе не хороши. А ты смотришь на меня своими стеклами, и я чувствую, что ты хочешь одного, чтобы я поскорее ушла…

Август Янович усмехнулся и снял за дужку очки.

— Так лучше? — кротко спросил он. — Тебе веселее, если я, как крот, совсем ничего не вижу? Вместо тебя одно только шевеление воздуха и более ничего. Это тебе нужно? Эх, Золотая-Золотая, Валя ты, Валюша…

Держа очки за дужку, он прошелся по своему мрачному кабинету и сказал каким-то мальчишеским голосом:

— Напиши мне все это подробнейшим образом, ничего не путая, как очерк написала, который я на первую полосу поставил, как он назывался-то?

— Не помню, — сказала Ладыжникова.

— Ну и я не помню. Стиль у тебя есть, пером владеешь. И будет, Валюша, это второй материал, реабилитирующий память Ивана Дмитриевича. Первый мы уже имеем — дежурная нянечка выжила, которую Постников за кипятком посылал. Она все так же, дословно, моим товарищам рассказала.

Голос его звенел — совсем мальчишкой казался Штуб без очков, несмотря на свои седины, таким, словно и не промчались эти длинные годы.

— Не понимаю, — сказала Валя, — ничего не понимаю. Почему же ты так угрюмо меня слушал?

— «Простим угрюмство, — процитировал Штуб, — разве это сокрытый движитель его?» Просто я выверял, Валюша, сверял в уме — сходится или нет. Один — старый, другой — малый, время прошло. Я этим делом давно занимаюсь и, знаешь ли… Впрочем, про это рано… Но есть еще некоторые соображения…

— Какие? — быстро спросила она.

Но он не ответил, какие и про что есть у него еще соображения. Зато он спросил ее про Аглаю Петровну Устименко.

— Я толком ничего не знаю, — сказала Валя, — но там был еще бухгалтер какой-то, пьянчужка Аверьянов, был он будто убит фашистами на улице. Эта самая Окаемова, которую я тебе назвала, что-то, по-моему, знает, но боится…

Штуб, надев очки, быстро записывал.

Валя встала.

— Мне пора, — сказала она. — Очень я рада, Август, что повидала тебя. И еще больше рада, что… ты… такой же. Что веришь…

Он молчал, стоя перед ней неподвижно, невысокий, с очень широкими плечами, с глубокими заломами в углах крепких губ, говорящих о сдержанной силе.

— Давай поцелуемся, — сказала она, — вряд ли судьба нас еще сведет.

Он обнял ее за плечи, поцеловал и предложил:

— А ты, когда к сыну приезжаешь на могилу, то…

— Что? — спросила она. — Что — то?

— Да ничего, — тихо улыбнулся он, подумав, что это как-то странно прозвучало: «когда к сыну приезжаешь на могилу, то…» — Ничего, Валюша, приедешь, наведайся…

Проводив ее до двери, он позвонил Сереже Колокольцеву, своему выученику и верному дружку, но того не было, и Штуб, прохаживаясь по кабинету, задумался, кому бы дать в работу это славное дело, как он определил будущую реабилитацию целой группы людей, — кто и достаточно энергичен, и доброжелателен, и пылок. Тут, несомненно, нужна была пылкость и приверженность идее справедливости. Но кроме пылкости нужна была и дотошность, чтобы существовала пропорция и пылкостью не застилало глаза…

Покуда он обдумывал соответствующую кандидатуру, перетасовывая в голове своих сотрудников, аккуратно постучавшись, явился майор Бодростин, служака, застегнутый обычно на все крючки, дотошный, добросовестный и исполнительный. Правда, пылкостью его природа не наделила.

А может быть, это здесь было и к лучшему, без фантазий?

«Подкорректирую в случае чего», — подумал Штуб и рассказал майору о новых сведениях про Постникова, про Окаемову и про убитого бухгалтера Аверьянова. Бодростин слушал молча, с застегнутым выражением бледного лица.

— Что молчите? — спросил Штуб.

— Да сведения-то все от оккупированных, — сказал Бодростин своим значительным баритоном. — Сами знаете, товарищ полковник, народец такой — рука руку моет.

Штуб вспылил:

— А мы всех имели возможность эвакуировать?

— Но все могли пойти в партизаны.

— А партизаны так уже всех и брали? И стариков, и старух? Вы сами когда-нибудь на оккупированной территории были?

— Бог миловал, — с усмешкой ответил Бодростин.

— Что вы этим хотите сказать? — жестко оторвал Штуб. — Что-то я вашу точку зрения перестаю понимать.

Майор Бодростин промолчал.

Штуб еще прошелся по кабинету и спросил мирно:

— Ясна задача?

— Не совсем, товарищ полковник, — ответил Бодростин. — Более того, задача для меня в принципе сомнительна. Народ знает, что Постников — изменник, что это установлено неопровержимыми фактами. Сейчас мы, выходит, дадим обратные результаты? Дадим обывателю и антисоветчику козырь в руки — они-де ошибаются. А разве мы можем ошибаться? Разве можем допускать брак в работе? Мы есть орган карающий…

— Вы меня не учите, какой именно мы орган! — бешено вскипел Штуб. — Вам приказано, и извольте выполнять. Экой какой нашелся на всех карающий меч…

Бодростин молчал, на лице его не было решительно никакого выражения, он знал твердо, что время работает на него и что «карающий меч» еще обернется в его пользу.

— Исполняйте! — велел Штуб.

Майор ушел, бормоча по пути, что «это собес», а Штуб вызвал машину, чтобы уехать наконец домой.

«ВОТ ЧТО НАДЕЛАЛИ ПЕСНИ ТВОИ!»

Проклятый Яковец все-таки заявился в Дом колхозника почти в полночь, когда Варвара, замученная всем этим днем, только что улеглась в девятнадцатой комнате. И нельзя было не ехать, потому что тогда Яковец, по его собственному выражению, «пострадал бы окончательно и непоправимо», в чем и сама Варвара, кстати, нисколько не сомневалась.

— Вы элементарный негодяй! — сказала она ему, спускаясь по широкой лестнице. — Таких, как вы, надо поголовно уничтожать.

— Так разве я возражаю? — униженно согласился конопатый подонок. — Разве ж я себя жалею? Я семейство свое жалею, детишек…

Он знал, чем пронять Варвару: она вечно тискала его действительно прелестных ребят-двойняшек.

— И почему в войну убивали хороших людей, а такие, как вы, пожалуйста — живой, здоровый, — сказала Варвара. — Даже и не поранило вас как следует.

Яковец обиделся.

— Даже не поранило? — воскликнул он. — У меня почти что возле сердца пуля прошла, у меня в левом бедре осколок, у меня ухи отморожены…

— Не ухи, а уши, — миролюбиво поправила отходчивая Варвара. И осведомилась: — А что в кузове?

×
×