В два часа дня Устименко, раздраженный тем, что Богословского все еще нет, а в хирургию привезли больного с такой невнятной и спутанной картиной, что даже втроем — Нечитайло, Волков и он — никак не могли разобраться, позвонил в приемную Степанова.

Женькина секретарша Беллочка передала трубку Николаю Евгеньевичу.

— Да небось уже скоро, — угрюмым голосом ответил Богословский.

— Бросьте все к черту! — совсем рассердился Устименко. — Если надо — сам товарищ Степанов подымет зад и приедет.

— Невозможно, — послышался тот же угрюмый голос. — Язвят меня и щуняют. Сейчас между собой совещаются и принимают решение.

— Какое решение?! — закричал Владимир Афанасьевич. — Вы больны, а если нелегкая вытащила вас из дому, то не для того, чтобы собеседовать с товарищем Степановым. Передайте ему трубку — я ему объясню, что к чему и отчего почему.

Но Евгений Родионович трубку, по причине крайней занятости, не взял. А Богословский, набычившись и тяжело хромая, вновь направился в кабинет товарища Степанова для продолжения идиотского разговора, который тянулся вот уже более двух часов. Хмурясь, посапывая и потирая огромной ладонью левую сторону широкой груди, старый доктор сел в глубокое кресло перед столом Евгения Родионовича и без околичностей спросил:

— Ну? О чем еще говорить будем?

Товарищ Степанов, сложив по обыкновению губы куриной гузкой, подписывал служебные бумаги — сверху, там, где положено ставить визы начальникам. А бледная и постаревшая кадровичка Горбанюк листала какую-то папку.

— Нас интересуют банкеты, которые закатывает ваш профессор Щукин, — строго сказал Степанов. — Из каких средств? Частная практика? Получает в руку? Эти, товарищ Богословский, чуждые нравы…

— Вы меня что, как доносчика вызвали? — серея лицом, осведомился Богословский. — Так если следствие вами наряжено, то пусть прокуратура мной занимается, по закону…

— До прокуратуры дело дойдет, не сомневайтесь, — подала холодный голос Горбанюк, — но пока мы не хотим позорить нашу больницу и…

Богословский сжал зубы, чтобы сдержаться от фиоритуры, которая совсем уже была на языке. И сказал как можно вежливее:

— Меня больные ждут. Сейчас Устименко звонил сюда, — может быть, отпустите к делу?

— А разве мы не для дела вас пригласили? — осведомилась Горбанюк.

То, что она листала свою папку за спиной Богословского, раздражало его, но он опять не поддался на раздражение и повторил, что ему срочно необходимо в больницу, разговор же этот можно продолжить и позже, в присутствии профессора Щукина и, конечно, главного врача больницы.

Лицо у него стало совсем серое, и губы тоже посерели.

— Мы сами знаем, когда и с кем разговаривать, — опять за спиной Богословского произнесла Горбанюк. — И если пригласили вас, то, значит, имеем на это основания.

Богословский сильнее прижал ладонью левую сторону груди. Сдерживал раздражение он вовсе не из страха и, конечно, не из вежливости, которой не был обучен, а только потому, что понимал — ему плохо, с сердцем совсем скверно и надо сдюжить, не допустить этих пытателей до души, не дать им возможности нанести ему удар, от которого не оправишься. Ведь вся история выеденного яйца не стоит, зачем же волноваться, когда сердце вдруг может взять и не сработать? Не глупо ли?

Но эти, совершенно резонные, резоны нисколько ему не помогли, когда Евгений Родионович вновь вернулся к «бочке вина». Занудливым голосом он опять изложил всю историю вопроса, суть которой, по его мнению, заключалась в том, что если «подношения» везут в открытую, не стесняясь никого и ничего, то что же происходит «тайно», «из руки в руку», это надо себе только представить…

— Представить? — бомбой взорвался Николай Евгеньевич. — А что вашим душенькам заблагорассудится, то себе и представляйте. Золотом нас осыпают, перстнями и бриллиантами закидывают, борзых щенят шлют. На тройках раскатываем, в шампанском девок купаем. Совесть у вас есть? Или вовсе нет? Второй час мне руки выкручиваете — был говенный бочонок вина или не был? Был! И выпили мы его на глазах и при участии вашей шпионки! До дна выпили все три литра! Что еще? На Щукина вам донести? Да, есть у него пока что деньги, продал знаменитую щукинскую библиотеку, фамильную, это вас интересует? Или желаете, чтобы я, запуганный этим треклятым бочонком, донос написал, как Федор Федорович деньги трясет из больных? Не дождетесь! Чистейший он человек и честнейший, и не вам его поносить и чернить…

Евгений Родионович кротко перебил:

— Вы не волнуйтесь, Николай Евгеньевич, но если имеется сигнал — должны мы разобраться? И нецензурные слова вы зря в служебное время употребляете. Инна Матвеевна — дама, беседуем мы с вами доброжелательно, на широкую общественность этот факт, несмотря на его безобразную суть, не выносим…

— Пока не выносим! — заметила Инна Матвеевна. — Но я не уверена, что не вынесем. Все зависит от вашей искренности…

Дальше Богословский не расслышал, так остро и больно перехватило ему сердце. Конечно, следовало бы попросить то лекарство, которое ему помогало последнее время в этих случаях, но попросить лекарство — значило попросить снисхождения, милосердия и, упаси бог, жалости. А на такую акцию Николай Евгеньевич способен не был.

— В том случае, если это никогда не повторится, — услышал он жужжание Степанова. — Ибо вино — есть вид взятки.

— А цветы? — крикнул Богословский, превозмогая все более острую и сверлящую боль в сердце и стараясь не замечать, как навстречу этой боли, со спины, из-под лопатки, медленно входит нож, так медленно, что лицо его покрылось потом. — А цветы? — повторил он, вне себя от испытываемых нравственных, но не физических страданий — с ними-то он умел справляться. — Если врачу-целителю, красиво выражаясь, исцелителю страждущих, принесли букет цветов, тогда он…

— Что он? — деловито-быстро спросил Евгений Родионович и, не получив ответа, повторил вопрос, продолжая подмахивать своим отработанным росчерком различные штатные и платежные ведомости. — Что же он?

В это мгновение Горбанюк вскрикнула, и тогда Степанов увидел, что Богословский умирает. Выгнувшись в кресле назад, старый доктор всхрапывал, а рука его царапала офицерский китель, в то время как большая голова все заваливалась назад, а тяжелое, угрюмое, мужицкое лицо заливалось желтизной, смысл которой был непререкаемо ясен даже такому медицинскому недорослю, как товарищ Степанов Е. Р.

Вскочив, так что с грохотом повалилось его кресло-вертушка, он рванулся к Николаю Евгеньевичу, крича в то же время Горбанюк, чтобы она вызвала врача. Но ее уже не было в кабинете, и нигде никого не было, как показалось Евгению, нигде никого, кроме них двоих — огромный Богословский и пытающийся уловить его пульс, оробевший до обморока некто, в прошлом Евгений Родионович Степанов.

Нет, пульса не было. Или был? Во всяком случае, когда в кабинет главного начальника здравоохранения вбежал какой-то случившийся ненароком поблизости косолапый, но разворотливый и энергичный деревенский эскулап и следом за ним Инна Матвеевна со шприцем и ампулами, — все было совершенно и навсегда кончено. Настолько кончено, что уже и тишина наступила, та леденящая душу тишина, которая сопутствует лишь смерти.

Горбанюк, погодя, в соответствии с печальным событием, а возможно, и искренне — нервы у нее в эту пору были, разумеется, порядочно на взводе — издала короткое горловое рыдание. И стерилизатор со шприцем выпал из ее рук, весьма вероятно, что именно выпал, а не она его уронила…

Деревенский эскулап поставил стерилизатор на стол.

Евгений Родинович отворотился к окну, боясь ненароком увидеть мертвое лицо Богословского, боясь слышать, боясь не только будущего, но и наступающего мгновения.

В кабинете все больше и больше набивалось народу, все тут знали, уважали и любили старого Богословского, все, за редкими сравнительно исключениями: заезжие из области врачи, фельдшера, даже Лорье, почему-то в пальто, Ветчинкина с бутербродом в руке, рыдающая Беллочка сошлись тут неизвестно зачем — бледные, потерянные, не знающие, что делать дальше…

×
×