В два часа ночи Горбанюк еще писала.

Разумеется, было нерентабельно так растрачивать собственные силы, но ведь гадина Есаков поселился в Доме крестьянина и, насколько ей было известно, не собирался уезжать. И ходил в милицию, как на службу. А Палий мог написать из заключения невесть что. «Я тебе еще удеру штуку!» — спокойно пригрозился он на суде.

Спасет ли ее этот документ? Вряд ли. И все-таки надо попробовать. Надо успеть сделать все, что можно. Поможет это или нет, а надо «удрать штуку» и австрийцу, и Устименке…

Елочка захныкала — попросила пить. Она напоила девочку виноградным соком.

— Дуся моя, — сказала Инна Матвеевна, — солнышко!

Затем она приступила к описанию сигналов Закадычной, которые должны были быть приданы в качестве приложений к основному «документу». Описание, собственно, было экстрактом длительной и педантичной деятельности Катюши — от первого ее доноса по поводу опытов Марии Капитоновны над собаками до использования Митяшиным в самодеятельности «клеветнического рассказа М. Зощенко, охаивающего наше лучшее в мире здравоохранение». А за этим следовало главное — слово «великий». Кого имел в виду профессор Щукин? Разве ему невдомек, к какому человеку может относиться это слово в нашу эпоху? Так до чего же надо было докатиться, чтобы применить это понятие в том смысле, в котором применил его Ф. Ф. Щукин? Нет, она, Горбанюк, не могла писать об этом спокойно, она верила, что соответствующие органы разберутся и сделают свои выводы, иначе жить невозможно…

В четвертом часу Инна Матвеевна уснула, заперев, разумеется, все, что наработала, со всеми приложениями, в ящик письменного стола. Все воскресенье она печатала на машинке за железной дверью своего отдела. Это была большая работа — и «документ», и копии с доносов Закадычной и Губина, да еще все в трех экземплярах. Два она оставила у себя в сейфе на всякий случай.

Майор Бодростин принял Горбанюк по первому ее звонку в одиннадцать утра, в понедельник. Портфеля она с собой не взяла, вся «документация» была в сумочке. И шла она переулками, чтобы никого не встретить там, где было бы понятно, куда она направляется.

— Я вас слушаю! — сказал ей майор, пригласив сесть.

Его застегнутое лицо ничего решительно не выражало. Аккуратный человек — рот, нос, уши, глаза, волосы — всё, как в среднем каждому полагается. Такие лица бывают в медицинских учебниках и в учебниках немецкого, английского, французского. Лица вообще. Не за что зацепиться.

Впрочем, Инна Матвеевна зацепилась: глаза оказались синими. Ах, какими синими. И по мере того как майор читал, они делались все ярче, все синее, глаза волевого, собранного, стального человека. Пока он читал, они были как бы включенными — эти глаза, а когда кончил, он их словно выключил. И они погасли. Стали просто глаза — картинка в учебнике: глаза.

— Мне нечего добавить к этой документации, — сказала Инна Матвеевна.

Майор Бодростин кивнул.

— Я могу идти? — спросила она.

Он взглянул на нее просто глазами из учебника. Были ли они синими?

— Да, — сказал он, — конечно, вы можете идти. Впоследствии некоторые частности придется, вероятно, уточнить!

— Там указаны мои телефоны, — ответила она. — В основном документе.

— Понятно! — кивнул майор Бодростин. — Вас вызовут, если понадобится.

Даже спасибо этот человек не сказал ей. И не попрощался. Может быть, документация произвела на него такое ошеломляющее действие?

В ее висках стучало, когда она вышла на улицу.

День выдался прохладный, ветреный, по улице несло колючую пыль. Лето кончилось или было на исходе. А может быть, Инну Матвеевну познабливало?

Ветчинкина, как всегда, перекладывала папки с «личными делами». В ее закутке было безобразно накурено.

— Хоть бы форточку открывали, — не поздоровавшись, сказала Горбанюк. — Это же просто невозможно…

— Я тут нечаянно вскрыла пакет, — быстро шамкая, сказала старуха, — и вы меня простите, но это лично вам…

«Палий? — с ужасом подумала Горбанюк. — Написал-таки».

Но это было куда хуже, чем любой Палий. Это было письмо от проклятой дуры, Ларисы Ромуальдовны, — заказное, ценное и еще там какое-то. Все в сургучных печатях. Старая идиотка прислала обе сберегательные книжки. Она, видите ли, уезжает на длительное время лечиться вместе с мужем и предполагает… Что она может предполагать? Как смеет? Пальцы Инны Матвеевны дрожали, когда она ощупывала тот конверт, в котором были заклеены, она хорошо помнила, заклеены ее сберегательные книжки. А теперь конверт был вскрыт. Или не вскрыт? Протерся? Сам по себе? Видела Ветчинкина или не видела? С той, Ларисой, — черт с ней! И с генералом тоже. А вот Ветчинкина?

Она села боком возле своего письменного стола. По-прежнему стучало в висках. Видела Ветчинкина или нет?

Видела?

Как узнать?

Не видела?

Но разве она скажет?

И если скажет, то когда и где?

И кому?

Запершись, Инна Матвеевна все обследовала с самого начала. Здесь пакет лежал, когда она вошла. Письмо было открыто. Но в письме о сберегательных книжках нет ни единого слова. Просто «ваши бумаги». «Ваши оставленные бумаги». Но «бумаги» торчат из прохудившегося конверта. Посмотрела Ветчинкина или нет?

Девяносто три тысячи Палия.

Он сказал — сто.

Но всего-то сто тридцать девять тысяч: есть ведь еще и есаковские, осталось от того золотишка.

Дважды Инна Матвеевна прошла мимо Ветчинкиной. Во второй раз старуха пила чай и ела бутерброд с вареньем. У нее был обеденный перерыв.

И вот в этот-то обеденный перерыв Инна Матвеевна Горбанюк, как говорится, потеряла над собой управление. Или контроль. В старопрежние времена можно было бы выразиться, что под этой амазонкой понес конь. Нынешний автомобилист сказал бы: тормоза отказали. Короче говоря, совсем закрутившись и ничего толком не соображая, потому что ведь хорошо известно, что даже у самых расчетливых и хладнокровных преступников бывают состояния нервного исступления, Инна Матвеевна, заклеив и засургучив свои сберегательные книжки в пакет, вызвала срочно Катеньку Закадычную и попросила ее, не приказала, а именно попросила «до времени» спрятать. И зачем-то доверительно взяла ее холодными пальцами за полненькую ручку. Слова «до времени» и «спрятать» были глупые, ненужные, она сразу же поняла, как все это несовременно, какое-то прятанье, как она из-за этой своей просьбы кувырком летит с небес, на которых раньше пребывала для Закадычной, на самую что ни на есть грешную землю, в лужу, но делать было уже нечего, пакет Катенька взяла, изумленно глядя на свою такую величественную в недавнем прошлом начальницу, распорядительницу и управительницу.

— Это — личное, — сказала Инна Матвеевна и улыбнулась (зачем, зачем она еще улыбнулась перед овцой, которая при всей тупости падение от величия не могла не отличить?). — Просто бывает же личное…

Катенька кивнула.

— В чемодан свой киньте, — произнесла Горбанюк, — тут ничего особенного.

Закадычная еще раз кивнула. Но в глазах ее было написано: если ничего особенного, то для чего же прятать? И еще было написано короткое, быстрое, уклончивое, поспешающее, про что Горбанюк подумала: «Не посмеет!»

И усомнилась.

Почему же не посмеет? Неужели же постесняется?

Разве не Инна Матвеевна учила ее не стесняться?

НАЧАЛО ОЧЕНЬ ДЛИННОГО ДНЯ

Поезд из Москвы приходил в девять пятнадцать. В десять Штуб позвонил дежурному и осведомился, приехал ли майор Бодростин.

— Прибыли, — ответил старшина. — Но они приболевши. Из санчасти их домой направили в сопровождении медработника. Сантранспортом.

— А что с ним стряслось?

Дежурный не знал.

Август Янович позвонил в санчасть.

Ему доложили, что у майора ангина с очень высокой температурой, к сорока. Возможно, стрептококковая. Взяли мазок. Штуб опять позвонил в Управление. Гнетов уже был на месте. Бодростина он видел. Майор болен, но чрезвычайно одушевлен поездкой, — с нажимом произнес Гнетов.

×
×