Тем не менее Зося добилась своего. Сама, неумелыми, слабыми руками она заколачивала ящики с книгами, писала на неструганых ящиках мазутом пункт назначения, сутками не выходила из библиотеки, спала тут же с Тутушкой, Тяпой и Аликом, в кафельной печи варила ребятам кашу. Потом было еще одно собрание — заключительное. Старушки и девочки — бибработники, как они назывались в прозе, или «лоцманы книжных океанов», как про них выражались поэтически, — застыли в выжидательном молчании: что-то еще нынче «выкинет» их начальница. Но Зося помолчала, вздохнула и сказала:

— Мы отправили наши книги. Ведь фашисты бы их сожгли! А теперь книги едут…

Было очень тихо в читальном зале.

— Едут! — повторила Зося. — Едут наши книги…

Ее голубые, печальные глаза смотрели куда-то в далекую даль, и все посмотрели туда же, но ровным счетом ничего, кроме портрета Островского, не увидели. Портрет был в золотой раме. Может быть, она велит портреты упаковывать? Но Зося о портретах ничего не сказала, деловито со всеми распрощалась и объявила своему штату, что все свободны.

Уехала она с ребятами последним эшелоном, который отправила Аглая Петровна Устименко.

В эвакуации Зося бедовала ужасно. Ее знания библиотечного дела здесь никому не были нужны, умение порекомендовать книгу, направить начинающего читателя по верному пути, талант любви к тем сокровищам, которые заложены в книгах, отличный вкус, — кого это касалось в те невыносимо трудные времена? Да и библиотеки толковой здесь не было, была библиотечка. И Зося стала работать няней в детском доме, как работали многие мамаши. Но так, да не так! Главной ее задачей стала борьба со «святым материнством», то есть с мамашами, которые тайно закармливали своих детей за счет чужих — «безмаминых», или даже прикупали своим детям отдельную еду и питали их отдельно. Вот с ними-то Зося, с этими «любящими» мамочками, и повела борьбу не за страх, а за совесть, повела потому, что не умела и не могла в эти бедственные времена различать чужих детей от своих да еще оказывать предпочтение своим, которые были с мамой, перед чужими, мамы которых, быть может, уже и погибли.

Трудно давалась кроткой Зосе эта борьба.

Если бы еще она была толковой и незаменимой няней — полбеды. Но она была хоть и работящая, но рассеянна и неумела до того, что про нее мамаши, занявшие «ведущие» должности в детском доме, даже анекдоты рассказывали и не привирали, с Зосей все могло статься: она путала уже вымытых детей с невымытыми, обедавших с необедавшими, не могла запомнить имена своих многочисленных питомцев, про здоровых писала их далеким родителям, что они заболели, про заболевших — что они в полном порядке, она завела ребятам «строго запрещенного», но зато умеющего улыбаться пса, завела не менее «запрещенных» мышей, вообще добилась того, что соединенными усилиями «ведущих» мамаш ее с должности няни выгнали. Так «святому материнству» вольготнее было подкармливать именно своих, «плоть от плоти», детишек, с тем чтобы «чужие», сунув палец в рот, издали глядели на обряд «докармливания». Зося же была «переброшена» на кухню, где и обрела самое себя. Здесь чистила она картошку, таскала кули, колола и сушила дрова, выгребала золу из прожорливой печки. Здесь ничего нельзя было перепутать, и тут мамаши перестали ее щунять. А по ночам оставалось время на книги.

Почему-то повело ее в эту пору на древнюю историю. Читая про Авентинский холм, где стоял Капитолий и куда поднимались Август, Помпей и Юлий Цезарь, она представляла, как в тамошнем небе ревут теперь английские бомбардировщики. А возле храмов Изиды и Озириса, где Клеопатра пировала с Марком Антонием, виделся ей почему-то долгожданный второй фронт, не «бои местного значения», а именно второй фронт, который даст передохнуть ее Штубу и другим сотням, тысячам и даже миллионам наших солдат и офицеров. И бывшие владения царицы Савской казались ей подходящим плацдармом, и развалины Карфагена могли пригодиться для высадки воздушного десанта, и остров Кос в Эгейском архипелаге тоже годился бы для разворачивания настоящей войны союзниками, недаром там пролетали первые аэронавты — Дедал и Икар.

— Хитренький вы, Уинстон, — шептала она, разглядывая карту, которую держала под подушкой, — и вы, Айк, хитренький. Ждете-поджидаете, тушенку нам посылаете! Ладно же!

Ночами она командовала союзными войсками, смещала всех ихних маршалов и посылала туда своих почему-то любимых Чуйкова и Рокоссовского, «на которых можно положиться». И конечно, Штуба. Если он жив.

Что он жив — она, впрочем, нисколько не сомневалась. Штуб не мог умереть, во всяком случае — умереть окончательно. Так считала Зося.

Да, он был жив. Он получил орден Ленина, потом Красное Знамя, потом Отечественную войну первой степени и еще орден Ленина. Об этом писал ей аккуратным почерком Ястребов, которого она и в глаза не видела.

Он же вызвал ее для свидания с мужем за два месяца до Дня Победы, когда Штуб должен был вот-вот возвратиться в расположение наших войск. Случилось, однако, так, что возвращение Штуба прошло весьма негладко, оно чуть не стоило ему жизни. Прилетев к мужу на самолете, Зося застала его уже в госпитале. Штуба сводило от невыносимых болей. Когда она вошла к нему, он лежал один в маленькой высокой белой палате, неузнаваемо исхудавший; от лица остались одни очки. Ей показалось, что он умирает.

— Нет, — сказал Штуб, — и не собираюсь.

— Это только царапина? — спросила Зося сквозь слезы.

— Как давно я не читал никаких книжек, — вздохнул он. — А откуда это про царапину?

— Не помню, — стараясь сдержать слезы, сказала она. — Понятия не имею.

И попросила:

— Возьми меня к себе. Пожалуйста. Я не могу больше.

— Куда? — кусая спекшиеся от жара губы, осведомился он.

— На свой фронт.

— У меня нет своего фронта, — как бы сострил он. — Понимаешь, Зосенька? Никакого у меня своего фронта нету.

— Не смешно! — сказала она.

А он и не собирался говорить смешное. И не острил. Он сказал правду, он всегда ей говорил правду или не говорил ничего.

— Это невыносимо страшно, — прошептала она. — Я не могу больше с тобой расставаться.

— Дело, Зосенька, идет о жизни и смерти человечества, — облизывая пересохшие губы, словно читая книгу, ровным голосом заговорил он. — Тяп и Тутушек, не говоря об Аликах, уничтожают тысячами в газовках, в газовых камерах, — можете вы это себе представить, любящие матери и обожающие жены? «Быть или не быть» человечеству на земле — так вопрошал старик Шекспир?

— Но почему именно ты? — спросила она то, что спрашивали жены.

— Потому что все, — едва слышно ответил он.

В этот бесконечно длинный вечер Штуб дважды терял сознание, и дважды она видела серьезные, даже непроницаемые лица докторов. Во второй раз Штуба увезли в операционную.

Тогда-то, после двухчасовой операции, и услышала Зося страшное слово «скончался», произнесенное хирургом, вконец истерзанным усталостью и сознанием своего бессилия; и тогда же, еще через несколько часов, случившаяся в том госпитале какая-то экспериментальная «оживительная» бригада вернула Августа Яновича с того света.

— Перестаньте, пожалуйста, разговаривать, — велел ей главный доктор. — Ему нельзя волноваться. Посидите тихонечко с ним, пусть дремлет. Пусть вас даже не замечает.

Ни где его ранили, ни как это произошло, никто тут не знал, а он, разумеется, не говорил.

Через несколько дней, когда ему полегчало, Зося застала в его палате чем-то страшно подавленного огромного усатого капитана с забинтованной головой. Еще за дверью она слышала, как тот в чем-то извинялся и каялся простуженным, насморочным голосом.

— Отцепитесь, капитан, — сказал в ответ Штуб. — Я же не тот идиот, который способен подумать, что именно вы, Крахмальников, желали моей смерти. Мне кажется, вы должны были обрадоваться, увидев меня…

— Но я вас не узнал.

— А я вас сразу узнал — по огромности и по голосу.

— Но вы не подумали же…

— Что я мог подумать в эти секунды? Только то, что вы не знаете, кто я и зачем ползу из их расположения…

×
×