— А почти мимо шел, — ответил Владимир Афанасьевич. — На Ленина двадцать восемь был, за углом, кровельное железо выбивал, дай, думаю, щей дома похлебаю…

— Видишь, — печально произнесла Вера, — видишь, Любашка, почему он домой пришел? Из-за щей.

Пообедав, он еще повалялся в кухне на своей коечке, «покейфовал» минут с двадцать, выкурил папироску, выпил чаю, который ему подала Люба. Она все не отрывала от него взгляда — взыскательного и пристального, словно пытаясь угадать в нем то, что не было ей пока видно.

— Что это вы меня все вашим взором пронзаете? — спросил ее Устименко. — И молчите. Рассказали бы, какие они такие московские новости. Чего там в нашей хирургии слыхать?

Люба вздохнула:

— Не до хирургии мне было.

— Это в Москве-то?

— Именно в Москве.

— Зачем же вы тогда там торчали? — совершенно искренне удивился Устименко. — Уж я побегал бы по обществам, обнюхал бы там все тумбы.

Когда он ушел и шаги его стихли, Вера спросила:

— Ну?

— Что же ну, — негромко и печально произнесла Люба. — Какое может быть ну? Уезжай от него к своему Цветкову, уезжай куда хочешь, но только не калечь, не ломай его жизнь.

— Ты это всерьез?

— А ты разве не понимаешь, какой это человек?

Когда Устименко вернулся, и Вера, и Люба, и теща, и Наташка спали в комнате. Гебейзен вскипятил себе чаю и ушел. Владимиру Афанасьевичу было постелено в кухне, на раскладушке. Задумавшись, он поел каши с тушенкой, посидел на краю раскладушки, потом поставил перед собой табуретку с пишущей машинкой и принялся за письма, которые собирался написать давно и все откладывал за отсутствием времени.

Да не только, пожалуй, из-за времени, скорее, за отсутствием подходящего настроения. А сегодня был день удач, привезли шпунт, и не на один корпус, а почти для всей больницы, привезли цемент, известь, щебенку, весь городской транспорт работал на больницу. И больничный городок вдруг из облачка, в котором он едва рисовался, приобрел зримые очертания, не то чтобы уж совсем, но словно бы возник из того небытия, куда его загнали нерадивые и недобросовестные устименковские враги.

Но главное, конечно, доски.

Доски и речь, которую он, как бы репетируя нынешние письма, за щами произнес Любе. Речь и доски.

Короче говоря, Устименко не без усмешки над самим собой, понял, что его энергии в сочинении писем споспешествовало не что иное, как доски, — те самые, которые он даже руками пощупал, когда их повезли, машину за машиной, — полы для больничного городка.

И шпунт, если так можно выразиться, расцвел в его письмах пышным цветом, и каким еще пышным!

Письма были пригласительные — Ашхен и Бакуниной, сестре Норе, той самой, которая заявилась в медсанбат с дочкой, доктору Шапиро и верному Митяшину. Всех своих адресатов он звал в свой больничный городок в Унчанск, и, боже мой, какой это был городок, как оснащен он был самой современной, ультрасовременной лечебной техникой, какие тут были палаты, прогулочные террасы, парк, какие предполагались операционные, кухни, лифты, прачечные, какие квартиры для лечащего персонала — однокомнатные с ваннами и кухнями, двухкомнатные с раздвигающейся стенкой между комнатами, нормальные трехкомнатные, и все это здесь же, на территории города, в парке, в нескольких минутах ходьбы от нового пляжа на Унче.

Нет, он ничего не выдумывал, когда писал. Он твердо знал: такая больница будет с ними, со своими, с теми, на кого он может положиться, — будет, не может не быть, ведь делали же они гораздо большие чудеса в войну, и именно чудеса, а не просто возводили больничный городок. И Ашхен Ованесовне он расписывал будущий хирургический корпус на сто коек с гардеробными и специальной выписной, с диагностическими рентгеновскими кабинетами и с аппаратными, с гипсовой перевязочной и манипуляционной, с открытой столовой на воздухе и с залом-столовой, в котором можно показывать кинофильмы, а старухе Бакуниной хвастался терапией, точно такой, как видел сегодня в журнале, — не типовым проектом, сочиненным артелью бездарных архитекторов, а настоящим, вдохновенным и разумным, легким и прочным зданием, где каждый метр полезной площади был использован остроумно и целесообразно, где не торчали перед зданием проклятые, дорогие «типовые» колонны, где все было рационально и соразмерно, короче — талантливо.

А Митяшину он написал о котельной и об электроподстанции, о каландрах для прачечной и о центрифугах, о дезинфекционных бучильниках нового типа и о передвижных шкафчиках с мармитами, в которых можно развозить по палатам действительно горячую пищу.

«Суп прямо из Парижа!» — стуча на машинке, подумал Устименко хлестаковской фразой и улыбнулся. Возможно, что он и Хлестаков, так не для себя же, и все, что он пишет, не выдумано — он хочет, чтобы именно так, а не иначе было в городке. Он хочет и добьется, дешевка себе дороже, а мы не так богаты, чтобы строить дешевые больницы. И еще раз с раздражением вспомнился ему его личный враг — универмаг с колоннами из зеленого камня, которым почему-то, с легкой руки Золотухина, облицовывали в Унчанске всё, что нужно и что не нужно. И здание государственного банка, тоже с колоннами, и восстановленный «Гранд-отель» с пущенной по фасаду ядовито-зеленой полосой. Вспомнилась ложная монументальность, дикой дороговизны люстра из меди… Откуда этот размах за казенные деньги, это расшвыривание ценных металлов, стекла, камня на никому не нужный шик? «Нет, врешь, будет больница, — выстукивая зазывное письмо Норе и расхваливая климат для Аленкиного здоровья, думал Устименко. — Мне только люди мои нужны, мои — золотые, проверенные, обстрелянные, люди, на которых можно положиться всегда, во всем, как на себя, нет, лучше, чем на себя!»

На машинке он щелкал часов до двух, пока на кухню в халате, в туфлях на босу ногу не вышла Люба — пить воду.

— Ужасно соленую селедку ели на ужин, — пожаловалась она, — что-то страшное. Прямо словно наждаку наглоталась. Господи, третий час, а вы не спите!

— У меня нынче день удачный, хоть сабантуй устраивай, — похвастался Владимир Афанасьевич, потягиваясь с хрустом. — Бывает, что не задастся, а тут все вдруг задалось.

Он сидел в полосатой морской тельняшке, широкоплечий, побледневший от усталости, но еще возбужденный своей «хлестаковщиной». И глаза его излучали мирный, греющий свет.

— Вон какую гору писем накатал, — произнес он, кивнув на заклеенные конверты. — Все докторов к себе сманиваю. Наобещал им невесть чего, одна надежда, что не поверят.

— Это которые с вами работали?

— Со мной.

— Поверят и приедут.

— Со мной работать тяжело, — искренне произнес он. — Это после двух ночи я вроде бы тихий становлюсь, когда от усталости ничего не соображаю. А поутру точно как на воротах пишут: «Осторожно — злая собака». Так что вы будьте, родственница, готовы, нахлебаетесь со мной горя.

Люба молчала.

— Не верите?

— Верю. Но вы меня не возьмете.

— Почему это? — удивился Устименко.

— Потому что я со своей работы сбежала. — Губы ее дрогнули, в глазах мелькнул и погас злой, короткий свет. — Я дезертир. Оставила больных, оставила больницу и на рассвете сбежала. Вера меня и предупредила: ты, сказала, с ним даже и не заводись на эту тему. И причины не объясняй. Он, то есть вы, всегда за больных, во всем. И если они брошены, ты с ним не договоришься. Какие бы доводы здесь ни были. Это так?

— Пожалуй, так, — не торопясь, но все еще глядя на Любу, ответил Устименко. — Я числю себя и по сей день военным врачом со всеми вытекающими отсюда последствиями.

— Это как?

Мирно греющий свет в его глазах сменился тусклым, усталым выражением. И оживленное доселе лицо тоже сделалось замкнутым и строгим.

— Как? — переспросил он. — Приехала ко мне сюда такая тихая докторша. Фамилия Воловик. В сорок втором высыпали немцы ошибочно на ее медсанбат парашютистов. Стали парашютисты ножами резать раненых. А моя Воловик сидела в это время в своей землянке, и вдруг в окошечко — такое, под самым накатом — увидела немецкого офицера. Она через окошечко в него и выстрелила — надо отметить, с хорошим знанием анатомии. Упал мертвый фриц. «Раз», — сказала себе докторша Воловик. И дождалась второго, а потом и третьего. Землянка звуки выстрелов гасила, а науку, повторяю — анатомию, Воловик знала на «хорошо» и на «отлично». Потом, разумеется, сделался у нее сердечный припадок, но сути дела это не меняет. Она осталась со своими ранеными до самого последнего конца. И свой долг выполнила…

×
×