— Как будто в понедельник, — ответила Джессика. — И, наверное, об этом сообщат в газетах — о них всегда пишут.

— Ничего, — утешала ее миссис Герствуд, — мы тоже как-нибудь выберемся в Европу.

Услышав этот разговор, Герствуд только поднял глаза от газеты, но ничего не сказал.

— «Из Нью-Йорка мы отплываем в Ливерпуль, — продолжала Джессика, подражая голосу подруги, — но большую часть лета думаем провести во Франции». Задавака! Подумаешь, какая важность: едет в Европу!

— Вероятно, большая важность, если ты ей так завидуешь! — вставил Герствуд.

Его раздражала суетность дочери.

— Полно огорчаться, дорогая! — поспешила утешить ее миссис Герствуд.

В другой раз был такой разговор.

— Джордж уже уехал? — спросила Джессика, обращаясь к матери.

Только из ее слов Герствуд узнал, что в семейном быту произошло какое-то событие.

— Куда же это уехал Джордж? — спросил он, взглянув на дочь. Это был первый случай, чтобы он не знал, что кто-то из членов его семьи уехал.

— Он поехал в Уитон, — ответила Джессика, не догадываясь, как близко отец принимает это к сердцу.

— А что там, в Уитоне? — спросил он, втайне раздраженный и огорченный тем, что ему приходится об этом допытываться.

— Теннисный матч, — ответила Джессика.

— Он мне ничего не сказал, — произнес Герствуд.

Ему трудно было скрыть свою досаду.

— О, наверно, забыл, — примирительным тоном вставила миссис Герствуд.

В прошлом Герствуд пользовался в своем доме известным уважением, объяснявшимся отчасти чувством привязанности, отчасти признанием его главенства. Простоту обращения, которая до некоторой степени сохранилась еще между ним и дочерью, он сам поощрял. Но, очевидно, простота была лишь в словах. За ними всегда оставалась сдержанность, и, как бы то ни было, в их отношениях не хватало теплоты, а теперь он убедился, что его все меньше посвящают в дела детей. Он уже не знал подробностей их жизни. Иногда он встречал их за столом, а иногда и нет. Случайно он узнавал, что кто-либо из них делал то-то и то-то, но порою он в недоумении прислушивался к их разговору, не в состоянии даже догадаться, о чем идет речь. Многое в доме происходило в его отсутствие. Джессика все больше преисполнялась сознания, что ее дела касаются лишь ее самой и больше никого. Джордж-младший вел себя точно совсем зрелый мужчина, который ни перед кем не обязан отчитываться в своих поступках. Все это Герствуд замечал, и все это огорчало его, ибо он привык, чтобы с ним считались, — по крайней мере, так было на службе. Он мысленно твердил себе, что не должен допускать подрыва своего авторитета в доме. Хуже всего было то, что он видел то же безразличие и ту же независимость и в своей жене. С каждым днем это проявлялось все больше и больше, а он только терпел да платил по счетам.

Герствуд утешал себя мыслью, что он все же не совсем лишен любви. Пусть себе дома делают, что им угодно, у него есть Керри! Он мысленно переносился в ее квартирку на Огден-сквер, где он так чудесно провел несколько вечеров, и думал о том, как хорошо будет, когда они окончательно отделаются от Друэ и Керри по вечерам будет поджидать его где-нибудь в уютном гнездышке. Он тешил себя надеждой, что у Друэ никогда не будет повода рассказывать Керри о том, что он, Герствуд, женат. Все шло так гладко, что он не ожидал никаких перемен. В скором времени ему удастся уговорить Керри, и тогда все разрешится к его полному удовольствию.

После того, как они вместе были в театре, Герствуд начал регулярно писать ей. Каждое утро он отправлял Керри по письму и просил ее ответить. Герствуд не обладал литературным талантом, но жизненный опыт и любовь, возраставшая с каждым днем, придавали его посланиям некоторую выразительность. Он мог спокойно заниматься этим у себя в кабинете. Герствуд купил коробку красивой надушенной почтовой бумаги с монограммой и хранил ее в одном из ящиков письменного стола; друзья с удивлением посматривали на управляющего баром, обязанности которого требовали такой обширной переписки. Пятеро буфетчиков, работавших за стойкой, стали с большим уважением относиться к человеку, которого долг службы вынуждал так часто прибегать к перу.

Герствуд и сам изумлялся непрерывному потоку своих писем. По закону природы, который управляет всеми действиями человека, содержание его писем отражалось и на нем самом. Найденные им прекрасные слова вызывали в нем соответствующие чувства. И они крепли и росли в нем с каждым вновь найденным выражением. Он оказался во власти тех сокровенных душевных движений, которые описывал словами. И он считал, что Керри вполне достойна той любви, о которой он писал ей в своих письмах.

Керри и вправду была достойна любви, если молодость, изящество и красота в полном своем расцвете дают на это право. Жизненный опыт еще не лишил ее той душевной свежести, которая так украшает человека. Кроткий взгляд красивых глаз говорил о том, что она еще незнакома с чувством разочарования. Она испытала душевную тревогу, тоску и сомнения, но это не оставило в ней глубокого следа, разве лишь более вдумчивым стал ее взгляд, более осторожной речь. Губы Керри, говорила она или молчала, складывались порою так, что, казалось, она вот-вот расплачется, и это не от горя. Просто когда она произносила некоторые звуки, рот ее принимал страдальческое выражение, и в этом было что-то трогательное.

В ее манерах не было ничего вызывающего. Жизнь не научила ее властности, тому высокомерию красоты, в котором таится сила многих женщин. Она жаждала заботы и внимания, но желание это не было настолько сильно, чтобы сделать ее требовательней. Ей все еще недоставало самоуверенности, но она уже столкнулась с жизнью и потому была далеко не такой робкой, как раньше. Керри жаждала удовольствий, положения в обществе и вместе с тем вряд ли отдавала себе отчет в том, что значит и то и другое.

В области чувств Керри, как и следовало ожидать, была натурой необычайно отзывчивой. Многое из того, что ей приходилось видеть, вызывало в ней глубокую грусть и сострадание ко всем слабым и беспомощным. Она болела душой при виде бледных, оборванных, отупевших от горя людей, которые с безнадежным видом брели мимо нее по улицам, или бедно одетых работниц, которые, тяжело дыша, проходили вечером мимо ее окон, спеша домой с фабрики где-нибудь на Западной стороне. Она закусывала губы, грустно качала головой и погружалась в раздумье.

«Как мало получают они от жизни! — думала Керри. — Как грустно быть бедным, оборванным!» Вид отрепьев гнетуще действовал на нее. «И притом им приходится так тяжело работать!» — мысленно добавляла она.

На улице Керри присматривалась к тому, как работают мужчины. Ирландцы с тяжелыми кирками, возчики угля, орудовавшие огромными лопатами, — все, кому приходилось заниматься тяжелым физическим трудом, волновали ее воображение. Теперь, когда она жила праздно, тяжелый труд казался ей еще более страшным, чем в то время, когда она сама работала. Ее воображение, затуманенное призрачными мечтами о возвышенной жизни, рисовало жизнь этих людей в мрачных красках. Порою чье-то промелькнувшее в окне лицо напоминало ей о старике отце, вечно с ног до головы осыпанном мукой с жерновов. Сапожник, колотивший изо всех сил молотком, лудильщики, которых она видела сквозь узенькое окошко расположенной в подвале мастерской, слесарь у верстака — без пиджака, с засученными рукавами, — все они будили в ней воспоминания о старой мельнице. Она редко делилась с кем-либо своими мыслями, но почти всегда мысли ее были грустными. Она искренне сочувствовала труженикам, ей легко было понять их, ведь она сама недавно была среди них.

Герствуд и не знал, какие тонкие, деликатные чувства наполняют душу молодой женщины, которую он полюбил. Он сам не сознавал, что именно это и влекло его к ней. Он никогда не пытался разобраться в причинах возникшей любви. С него достаточно было и того, что во взгляде Керри сквозила нежность, в ее манерах — женственность, в мыслях — доброта и доверие к жизни. Его влекло к прекрасной лилии, чья чистая восковая красота и аромат родились в таинственных водных глубинах, которые были недоступны Герствуду. Его влекло к цветку, потому что тот был красив и свеж, потому что пробуждал лучшие чувства в его душе и скрашивал его утренние часы мечтами.

×
×