И бедный карлик, обливаясь слезами, сжимал в своих руках руку Норбера Моони, протянутую к нему честно, благородно и открыто.

— Значит, вы знаете Грифинса и Фогеля? — с любопытством осведомился доктор.

— Знаю ли я их, этих мерзавцев и негодяев, этих извергов, которые лишили меня моей доли счастья на земле? Да, я их знаю, слишком хорошо знаю! — воскликнул Каддур ужасным, угрожающим голосом. — Эти два негодяя лишили меня не только всех радостей жизни, но даже и образа человеческого! Эти изверги в продолжение целых пятнадцати лет подвергали меня самым ужасным пыткам и мучениям, чтобы сделать меня посмешищем для целого света!.. Да, я знаю и ненавижу их от всей души, до того, что готов отдать жизнь за то чтобы хоть одно мгновение держать их в своих руках и заставить их выстрадать хотя бы только тысячную долю того, что они заставили меня выстрадать и претерпеть! Да, ради этого я решился бы на все на свете!

В этих словах карлика звучала такая бешеная, такая демоническая злоба, что, слушая его, нельзя было не содрогнуться. Но несмотря на это, никто из присутствующих не подумал даже остановить его или осудить за эту неистовую злобу, за эту непримиримую ненависть и вражду. Несмотря на свою столь уродливую внешность, этот карлик внушал всем еще больше уважения, чем чувства жалости. И в этом отношении обитатели обсерватории, сами того не сознавая, невольно поддавались тому впечатлению, какое Каддур обыкновенно производил на всех, с кем ему приходилось иметь дело. Невежды, ослепленные его могуществом, видели в нем существо, одаренное сверхъестественными силами, люди более развитые и просвещенные не могли не отдать должной справедливости выдающемуся уму даже и тогда, когда возмущались его шарлатанством. Но теперь, когда этот странный человек решился приподнять завесу своего прошлого, когда из-за нее глянул целый ряд горьких дней, страдания и мучений, святость мученического ореола усилила еще более обаяние его гения и странной загадочности его личности. Вот почему теперь все, здесь собравшиеся, молча слушали его и с живым интересом ожидали дальнейших объяснений, не смея, однако, ни одним словом выказать своего нетерпения или любопытства.

С минуту Каддур молчал, видимо, погруженный в тяжелые воспоминания своего прошлого, затем, подняв голову, продолжал:

— Думаю, что для вас едва ли может быть интересно услышать повесть моей грустной жизни, — при этом голос его звучал как-то мрачно и угрюмо, а брови сурово сдвигались на его морщинистом лбу. — Те вопиющие несправедливости и страдания, каким меня подвергали жизнь и люди, конечно, вызовут в вас только чувство жалости ко мне, а это чувство для меня столь же ненавистно и оскорбительно, как и самая едкая, самая злобная ирония…

На это все наперебой поспешили выразить ему свое живейшее чувство симпатии, свое горячее сочувствие к его страданиям и уверили его, что все они движимы в данном случае отнюдь не праздным любопытством, но сердечным желанием разделить с ним все горе его прошлой жизни. Доктор и на этот раз сумел затронуть самую слабую струну Каддура, заговорив о том, что его биография представляет для него чисто научный интерес. Это заставило наконец Каддура решиться приступить к повествованию истории своей жизни.

— Вас, вероятно, удивит, — начал он, — если я скажу, что я ваш соотечественник? Правда, я не смею наверное утверждать этого, так как не имею на то достаточно основательных данных. Собственно говоря, я не имею ни настоящей родины, ни человеческого имени. Зовут меня Каддур, но мне смутно помнится, что когда я был маленьким ребенком, меня звали Шарль. Что же касается фамилии моей, то я совсем не помню ее, да, кажется, никогда и не знал и уж, конечно, никогда не узнаю ее. Мою семью, родину и место у родного очага, как бы убог и скромен он ни был, — все это разом отняли у меня в самом начале моей жизни. Но некоторые отдельные обстоятельства, некоторые факты, Бог весть каким путем уцелевшие в моей памяти, случайно пойманные на лету слова, отрывки разговоров, над которыми я потом долго думал, даже само знание французского языка, какое я однажды совершенно случайно открыл в себе, — языка, которого я никогда не изучал, — все это, вместе взятое, заставило меня прийти к тому заключению, что я француз, что в этой славной стране прошли ранние дни моего детства. И я с радостью уцепился за это убеждение, потому что для меня было бы Ужасно думать, что я принадлежу к той же нации, к какой принадлежали мои палачи!

— Мне, вероятно, было года три или четыре, когда меня похитили эти негодяи. Родители мои жили в время, как мне помнится, в веселой, живописной деревеньке и, должно быть, были скромные земледельцы. Каждый раз, когда мне, в течение всей моей жизни, приходилось видеть виноградники, я испытывал необъяснимое чувство существа, попавшего в свою родную стихию; я чувствовал в них что-то родное и близкое душе, потому полагаю, что моя семья была или из Бургиньона или из Бордо, или из Лангедока. Как бы там ни было, до только я прекрасно помню, что однажды странствующий цирк заехал к нам в деревню и раскинул невдалеке от нас свою громадную пеструю палатку. Родители мои свели меня на одно из представлений цирка, — и с того момента я ни о чем другом не помышлял, ни о чем не думал и наяву, и во сне, как только о забавных клоунах, блестящих наездниках, дрессированных собачках и красиво оседланных лошадях. И вот, в один прекрасный день, томимый непреодолимым желанием увидеть все это еще раз, я, крадучись, ползком, на четвереньках, пробрался под пеструю холщовую стенку палатки, казавшуюся мне тогда оградой рая. Не прошло десяти минут, как я пробрался туда и с напряженным вниманием наблюдал, как клоуны и канатные плясуны собирали различные принадлежности своего ремесла, очевидно, готовясь к отъезду, как вдруг чья-то тяжелая, громадная рука грузно опустилась на меня, закрыла мне рот, так что я не мог крикнуть, и утащила меня в какой-то темный угол. Здесь я очень долго проплакал и наконец заснул. Когда же я проснулся, то увидел себя в одном из передвижных домиков на колесах, которые так сильно возбуждали мое любопытство, и которым я так дивился, как чему-то невероятному. И вот с тех пор я сделался против воли принадлежностью этой труппы странствующих артистов, и в течение долгих, мучительных пятнадцати лет мне было суждено оставаться покорной, безответной вещью в руках владельца цирка.

— Может быть, вам кажется странным, что в памяти моей уцелели такие точные воспоминания относительно некоторых вещей и обстоятельств, тогда как многое другое мне помнится лишь смутно. Но я ведь ничего не смею утверждать наверняка. Я говорю вам то, что мне помнится самому, говорю так, как это сложилось и сохранилось в моей памяти, на самом дне души. Но в течение всей моей жизни я всегда цеплялся за эти ранние воспоминания, как за единственные светлые дни моего существования. Наш маленький, залитый ласковым, солнцем сад, нежный поцелуй матери, веселый, даже добродушный смех отца, вот то, чего не смогли изгладь из моей памяти ни годы, ни страдания, ни дикое, варварское обращение со мной людей, в руках которых я тогда находился.

Каддур остановился на минуту, как бы отдаваясь душе этим сладким воспоминаниям своего раннего детства, а глаза слушателей невольно наполнялись слезами во время изложения скорбной повести этого человека который вдруг стал всем им близок, как родной.

— Питер Грифинс и Игнатий Фогель, — продолжал карлик, — были владельцами и директорами этого странствующего цирка. У этих негодяев был в ту пору карлик, который представлял собой главную приманку их цирка, но карлик этот захворал. Опасаясь, что он умрет и они таким образом лишатся главного источника своих доходов, эти изверги возымели дьявольскую мысль подготовить себе искусственного карлика, — и этим карликом должен был сделаться я!.. Они лишили меня роста — заключили мое бедное тело в железные тиски, в которых оно, сдавленное тугими холщовыми бинтами, не могло больше нормально развиваться, а уродовалось и становилось с каждым годом более безобразным. Стиснутое в железных тисках, оно не могло расти, как не растет нога китаянки, стиснутая в деревянной колодке. Как видите, их хитроумная выдумка удалась им как нельзя лучше. Конечно, на это потребовалось немало времени, варварских истязаний и горьких слез… Но что до всего этим тиграм в человеческом образе?..

×
×