— Да, понимаю, как не понять, сам молодой был, ничего не забыл. Как выйду с запевками да облеплюсь девками, так жди меньше году, а быть приплоду!

И красней не красней, а урезонить этого станичного виршеплёта не было никакой возможности. В полку даже ходили слухи, что будто бы в своё время мой денщик самого Наполеона в стихах обсобачил! Вроде как во время знатной войны тысяча восемьсот двенадцатого года французы на берегу батарею поставили да по нашим солдатикам на переправе палили. Так взвод казаков под это дело, разоблачившись до нагиша и на конях, вплавь, с одними саблями в зубах, реку форсировали да на батарею и навалились. Французы до того обалдели от голых бородачей в одних папахах, что без пардону дёру дали! А покуда им мюратовское подкрепление пришло, наши донцы все пушки с обрыва в реку турнули. Ну и якобы сам Наполеон Буонапарте, проезжаючи, шибко грозился, ножками топал, обзывал хлопцев по-всякому, по-корсиканскому. Так вот и наш Прохор тоже не сдержался, вывел лошадь на мелководье, на спину ей встал и императора всея Франции с половиною Европы простым человеческим слогом, народной рифмой, указуя на исконно мужские части тела, так отметелил, что наши от гоготу едва не утопли.

А догадливый Наполеон, говорят, всё-всё-всё понял и впоследствии, уже в плену, с острова Святой Елены писал царю Александру жалобное письмо, требуя за неприличные стишки розгами драть нахального казака. Да вот только где ж его средь Всевеликого войска донского сыщешь? Государь наш усмехнулся эдак в кулачок и дипломатично решил этим делом не заморачиваться.

Но… вернёмся на завалинку.

— Дык у обчества, мил-человек, при всём том просьбишка ничтожноя будет до твого-то характерника, — важно, словно некую новость, прогудел калачинский староста. — У Фёклы-то, солдатки, муж почитай уж осьмой годок службу тянет, дак мы о ей и заботу, и уважение проявлям. Нам чужого не нать! Нам свого добра-то хватат! И чего ж?

— И чего ж? — явно подустав от долгих речей с одновременным удерживанием меня, сорвался Прохор. — Ты дело говори, а ваши сплетни деревенские мне как казаку ниже плетня, вдоль лампаса!

— Дык… вот оно, дело-то, как! — даже обиделся староста, демонстративно затыкая бутылку той же тряпочкой, а взамен вытаскивая из кармана новенькую шпору. — Я ж и говорю, што мальчонка ейный младшой, годков четырёх-от, сёдня утром во лесу нашёл! От обчество и спрашиват, могём ли мы тот предмет продать, коли он потерянный? Али, может, характерник твой сам-от купит? Да тока ежли оно как типа улика какая ни есть секретная, дак мы задёшево-то не дадим…

Мой денщик одним ленивым движением развернул моё благородие на сто восемьдесят градусов и сунул шпору под нос.

— Да ну вас всех! Я к Катеньке, цветочку лазоревому, на последнее свиданье опаздываю, а вы тут мне… — В голове что-то щёлкнуло, перемкнуло, по затылку разлилось тягучее тепло, а в левую пятку впились знакомые иголочки. — Так это же шпора царского курьера, что вёз Василию Дмитревичу срочный пакет из штаба! Где точно вы её нашли, шаромыжники, а?!

— От ить догада, — восхитился бородатый великан-калачинец, цапнул шпору обратно и встал. — Сколько целковых отвалишь вдове-то да и обчеству за сию полезность? Ить, поди, вещица-то ох какая нужная-а…

Мы с Прохором на миг переглянулись и в четыре руки так скрутили делового старосту, что он и пикнуть не смел, а лишь молился свистящим шёпотом:

— Спаси-сохрани, Царица Небесная! Пошто бьёте-то, козачки? Я ж не за-ради какой корысти-то, я тока вдове с пятью дитятами подмогнуть…

— Мы тебя, изменника государева, ещё не бьём, — тепло пояснил мой денщик, едва не рыча от ярости. — А ну говори, собачий сын, где точно шпору нашли?! Говори, когда тебя сам Иловайский спрашивает!

— На живот-то коленом не давитя-а…

— Щас я ему, Илюшенька, на другое место коленом надавлю. Враз голосок тонкий станет и петь будет дюже жалостливо.

— Да скажу я, скажу, ироды! — взмолился бородач. — От кладбишша што дорога-то вдоль леса идёт, вродь на опушке, у поворота, и валялась хренотень энта проклятушшая… Ну слезьте ж со меня, Христа ради! Ить грех же содомский, коли кто со стороны поглядит-от…

— Это он на что нам намёкивает? — зачем-то уточнил у меня Прохор, выхватывая из-за голенища нагайку. — Посторонись-ка, характерник, я тут кое-кого уму-разуму да библейским аллегориям учить буду!

Никогда не видел, чтоб здоровый степенный мужик, полторы сажени ростом, косая сажень в плечах, борода до пупа, так резво прыгал через забор. Нет, знал, конечно, что нагайка и ума прибавляет, и резвости, и юности даже, но чтоб вот так, всё сразу и настолько действенно — любовался впервые…

— А ты что ж стал столбом, пень с чугунным лбом? Раз с курьером беда, значит, нам туда, и уж ночь не в ночь — надо парню помочь!

— Поздно ему помогать, — не знаю откуда, но почему-то сразу понял я. — Но и спорить не буду, ты прав, седлаем коней и до лесу, пока ещё хоть как-то светло…

— Дядюшку вашего предупреждать не надо ли?

— А толку-то? — пожал плечами я, подбрасывая шпору на ладони. — Он по-любому меня на расследование направит, а тебе сопровождать велит. Скачем уж сразу, потом доложимся.

Старый казак что-то хмыкнул в усы, но молча пошёл за мной на другой конец села, где, собственно, мы и квартировались. Именитый генерал, ясное дело, забрал лучшую хату в Калаче, а я, хоть и его племянник, но человек скромный, чина небольшого (пусть и офицерского), обещанного «Георгия» по сей день не получил, да и кому теперь до наград? Так что мы с моим денщиком-поэтом-балагуром-вдовцом Прохором живём на конюшне, спим на сеновале, он ближе к стойлам, а я на самой верхотуре, под протекающей крышей. Зато и приказы генеральские мне исполнить — только их сиятельству бровью повести! Я уже в седле, усы закрутил, саблю в руку — и полетел характерник служить царю, Отечеству, вере православной да батюшке-Дону…

Ну если уж совсем честно говоря, служака из меня никакой, тут дядя прав. Карьерный рост, золотое оружие за храбрость, ордена да кресты на грудь — как-то всё это не цепляет. Мне бы к разлюбезной сердцу моему Катерине заглянуть успеть, с губ её бутонных поцелуйчик отхватить, а там уж пусть даже и на войну. Куда она, война, от меня денется…

— Илюшка, чтоб тя?! Чего столбом застыл, на какие мысли разлакомился? Иди вона, сам своего чертяку арабского седлай, эта нехристь меня ни в грош не ставит! — обиженно взвыл потирающий плечо Прохор. — И скажи ему, что, если он, крокодил лошадиного племени, меня ещё хоть раз тяпнет, я его оглоблей поперёк хребта при всех кобылах не помилую!

Белый арабский жеребец (подарок благодарных парижан моему героическому дядюшке) прыгал по двору козлом, ржал, махал хвостом и вообще вёл себя как последняя скотина.

— К ноге! — строго приказал я.

Конь прижал уши и, осторожно шагнув в моём направлении, замер, как античная статуя.

— Ты чего меня перед подчинённым позоришь?!

Араб коротко всхрапнул, всем видом изображая, что если я имею в виду своего денщика, то тут надо ещё посмотреть, кто у кого в подчинении…

— И насчёт твоего шибко вольного поведения мы вроде бы говорили не далее как вчера? — сдвинув брови, напомнил я.

Жеребец передёрнул плечами: ну говорили, и что…

— А то, что, если опять будешь кусаться, я на тебя намордник надену, и пусть над тобой все собаки смеются!

Ага, дядин конь угрожающе приподнял заднюю ногу, пусть посмеются, если подойдут на удар копыта…

— Леший с тобой, — сдался я, сунул руку в карман шаровар и вытащил два кусочка сахара. — Получишь после службы.

Белый араб ласточкой метнулся на конюшню и прибыл назад, уже держа седло в зубах!

— Просто к нему подход нужен, — терпеливо объяснил я ухмыляющемуся старшему товарищу. — Оглоблей по хребту, конечно, быстрее, но и животные, они тоже как люди. У них и капризы свои, и настроение, и норов, надо ж по-честному…

— Ну, если по-честному, — не задумываясь, вывел Прохор, — тогда туда он тебя на своей спине везёт, а обратно — ты его!

×
×