— Слушай, не надо, а?! Я… дура. Дура, дрянь и мерзавка! Я им… всё разрешила, и… всё!

— Ты мечта моя лазоревая, цветок-лепесток небесный, дивный сон, сказка кареокая…

Катин голосок прерывался уже не невнятными всхлипами, а полноценным рыданием. Долгий девичий вой со звуком стучащих по полу капель слёз заполнил всё пространство нечистого храма. Я как-то пытался её утешать, что-то говорить, объяснять, успокаивать, но безрезультатно. Не помню, кто из классиков сказал: «Как трудно привести в чувство плачущую женщину, если она этого не хочет». Мне это тоже не удалось. Слезоразлив длился, наверное, с полчаса, если и меньше, то ненамного. Вроде бы и сам я вытер пару предательски сбежавших слезинок. Когда она хоть чуточку пришла в себя, я наконец-то смог изложить ей суть дела. А зря… ох зря…

— Так ты сюда припёрся не ради меня, а из-за какой-то расфуфыренной губернаторской дочки?! Иловайский, знаешь, ты кто? Ты гад! И труп! Я тебя собственными руками убью, а эту козу задушу её же колготками! Нет колготок? Я ей свои надену, потом сниму и задушу!

Мне она не давала и слова вставить. Но, быть может, оно к лучшему? Что я, собственно, мог сказать в своё оправдание? Да ничего, а ей надо было хоть на кого-то отораться…

— Я там с ума схожу, рыдаю в подушку, ночей не сплю, уже целых две! А он?! А он, денатурат, свинопас, скотобаза, муравьед бесхвостый, педикулёз ходячий, гамадрил плешивый, бультерьер суматранский клетчатый! Я… я… я не знаю, что я с тобой сделаю, но марсианская Камасутра на двадцать шесть щупалец под триста вольт просто отдыхает! Понял? Ты понял или тебе на пальцах показать?!

Если честно, то я почти ничего не понял. Нет, некоторые слова были знакомы, уж «свинопас» точно, но каким боком всё это имело отношение ко мне? У нас на станице свиньи были, как без них, но я мальчишкой только коней пас. То есть, назови она меня табунщиком, это было бы понятно, а свинопас…

— И если ты ещё хоть раз при мне, без меня (всё равно узнаю) хоть в письменном виде, шёпотом, в мыслях произнесёшь имя этой… этой… овцы, кошки драной, болонки блохастой, сопли в шоколаде, гонорейки в клетке, я тебя… и её… а уж её особенно — и поверь, фантазия у меня богатая, я тут много чего нахваталась… Ненавижу-у-у!

Я поплевал на ладони и приподнял плиту, с натугой разворачивая её к стене.

— Иловайский! Иловай… ты чего?! Ты как смеешь меня не слушать?! Ты… да я с тобой после этого…

Всё. Пусть со стенкой разговаривает, у меня тоже терпение не ангельское. Тем более что в храм ураганом ворвался отец Григорий. Не стесняясь меня, быстро сорвал старую рясу, достал из пыльного сундука дорогую красную черкеску с позолоченными газырями, красивый наборный пояс, кинжал длиннющий кубачинской выделки и такую мохнатую папаху, что она закрывала ему пол-лица.

— Как я тебе нравлюсь, а?

— Мне? — чуть удивился я. — Мне никак, мужчины вообще не в моём вкусе.

— Ай! Просто скажи, идёт мине или нэт?!

— Идёт, вот только…

— Гавари!

— Ну, есть мнение, что на Кавказе размером кинжала компенсировали размер… — невольно замялся я, но он всё понял и даже улыбнулся.

— Нэ волнуйся, дарагой, там всё харашо, ей понравится! И ещё у мине грудь волосатый!

— А ноги?

— И ноги савсэм волосатые! Особенно левая!

— Поздравляю, — прокашлялся я. — Это серьёзный повод для гордости. Надеюсь, баба Фрося оценит.

— Э, кунак мой, — вдруг подозрительно сощурился отец Григорий, — у тебя точно ничего с ней не было, да?

— Ничего.

— Мамой клянись.

— Мамой клянусь.

— Ай, как я люблю тебя, генацвале! — Грузинский батюшка обнял меня за плечи, в порыве чувств даже не попытавшись укусить за шею. — Идём, дарагой, на площадь идём, жребий брасать будем!

Я пожал плечами, и мы пошли. Город по-прежнему шумел и праздновал, пьянство, разгул и грехи во всех их ипостасях заполняли улицы. Пока добрались до рогатого памятника на главной площади, меня раз десять расцеловали, раза четыре облизнули, раз шесть пытались напоить и двадцать восемь раз чуть не изнасиловали. А на самой площади был поставлен дощатый помост, затянутый чёрным шёлком, в центре на специальной лавочке сидели три запорожских (судя по вышитым сорочкам и оселедцу на голове) почтенных вурдалака с жутко самодовольным выражением красных лиц и чего-то ждали. Вот именно к ним меня и начал подталкивать в спину нетерпеливый кавказский жених.

— А чего делать-то надо?

— Иди уже, э?! Там тебе всё скажут. Всё быстро сделаешь, и домой!

— Нет, у меня ещё тут дела. Надо найти…

— Иди давай! Я тебе потом всё найду! Два раза найду, тока иди, а то зарэжу…

Ну, у него на тот момент действительно были совершенно безумные глаза, поэтому я и спорить не стал. Помогу со жребием, он ко мне тоже задом не повернётся, непременно выручит, не в первый раз. Меж тем к помосту протискивался мясник Павлушечка, ради праздника надевший два фартука: один прикрывал его спереди, другой сзади. Я мысленно перекрестился, поскольку голый мясник-патологоанатом являл собой настолько душераздирающее зрелище, что даже среди самой отпетой нечисти Оборотного города увидеть Павлушечку без ничего считалось очень плохой приметой. Немногие потом могли оправиться от комплексов, большинство чахло и умирало, мучаясь длительными ночными кошмарами, не имея ни сил, ни скорости добежать до туалета…

— И ты, Брут! — многозначительно приветствовал он меня, помахивая грязной ладошкой. Хорошо обниматься не полез, а то есть у него такая слабость. Он-то от всей души обнимает, а у человека от такой ласки и дух вон…

— Иловайский-с, — неприветливо раздалось слева.

Я повернулся, вежливо козырнув неулыбчивому Вдовцу. Кабатчик нарядился в строгую чёрную тройку мелкочиновничьего образца с гарусным жилетом и массивной цепочкой золотого брегета. Набриолиненные волосы прикрыты фасонным картузом полукупеческого образца. В оттопыренном кармашке литровая бутыль водки.

Всеми любимая и желанная бабка Фрося явилась с закономерным опозданием, в пёстром сарафане, с фальшивой рыжей косой и бровями, подведёнными печной сажей, а ярко-морковные губы, похоже, красила малярным суриком. Мне она разулыбалась шире всех. Ну что тут скажешь, с этой хромоногой красой меня связывали самые длительные отношения. Не заверни она мне дорогу в лоб и не плюнь в глаз, так вообще бы ничего не было…

— Здорово дневал, хорунжий! Чё давненько не заходишь?

— Слава богу, баба Фрося, ещё бы столько не заходить!

— А здесь тады чего делаешь?

— Жребьюю, — на ходу придумав новое слово, поклонился я.

— Энто хорошее дело, — важно согласилась она. — Нам тута жеребьёвщик дюже нужен. А то второй день решением маемся, мрут, собаки, как мухи!

— Какие собаки, какие мрут мухи? — не понял я.

— Дак жеребьёвщики же! На весь Оборотный город почитай ни одного желающего не осталось, — всплеснув руками, запричитала бабка. — А ить замуж-то невтерпёж! Давай хоть ты на первом круге не подведи, казачок…

Я покосился на отца Григория — типа это что за дела? Он так же молча отвёл взгляд в сторону, вроде как он тут, видите ли, ни при чём. Эх, надо было бы хоть пистолеты взять, а то начнётся нехорошая заварушка, так одной шашкой не прорубишься. В том, что заварушка непременно будет, мне уже вовсю сигнализировала левая пятка.

— Бабуля, а как именно у вас тут жеребуют… жеребьюют… Жеребьёвщик, короче, что делать должен?

— А те чё ж, не сказали, что ль? — от всей души изумилась краснощёкая русская красавица. — Сперначала жеребьёвщик с Павлушечкой борется, потом уже с Вдовцом наперегонки водку пьёт, а опосля уже с отцом Григорием вслепую на кинжалах режется. Тока покуда не было энтого «опосля». Четырёх жеребьёвщиков Павлушечка ненароком заломал, двое выжили, дак их Вдовец упоил в полчаса до состояния смертного. Батюшка наш обиженный ходит, до него никак очередь не дойдёт. Да и мне, честно говоря, уже без интересу просто призом быть, недотрогу из себя корчить. Скорей бы уж хоть с кем кроватью поскрипеть… Ты чё покраснел-то, казачок?

×
×