Габриель сказала:

— Это ваш лучший слуга. Я ни разу не противоречила тому, что он советовал вам.

А король:

— Он это знает. Он измышляет разные смелые новшества, а я доделываю остальное. Мужество для их осуществления даете мне вы, мадам.

— Вы имеете министра, достойного вас, — сказала Габриель и ждала награды за свои слова. Рони молчал.

Генрих взглядом дал ей понять, сколь мало он ценит Рони как человека — в противоположность министру. Не широкая натура, не обращай на него внимания, бесценная повелительница. Достаточно того, что он честен и, при всем своем упорстве, послушен мне. И мне он нужен.

Это он повторил ей словами, когда они остались наедине и беседовали откровенно. Чудесное лето в парке Монсо — пускай даже последнее для нее. Габриель отдавалась настоящей минуте, слушала своего возлюбленного повелителя и не перечила ему. Она знала многое, что он обходил. Господин де Рони был в союзе с флорентийским послом против нее. Он добился для посла разрешения предложить королю свою принцессу. Что делать, к чему бороться, королю нужен его слуга. Но еще меньше склонен он утратить свое бесценное сокровище, ни на какой мешок с золотом не променяет он его. Устала ли Габриель или слишком счастлива, чтобы ненавидеть, но только в эти минуты ее врагу не нужно бояться ее.

Она слушала Генриха.

— Мой Рони таков же, как и все окружающие: в сущности, он меня осуждает. Он отважен, но не великодушен. Он всех отпугивает, без пользы для кого-либо. Деньги, которые он отнимает у могущественных разбойников, лежали бы мертвым грузом в казне, в Бастилии и так хранится золотой запас на случай войны. А народ остался бы в бедности. Господин де Рони еще не понял, что только счастливый народ составляет счастье государства.

— И счастливый король, — вставила Габриель, тихо и томно от ласкового тепла и потому, что сама она пока была счастлива, несмотря на постоянное недомогание. Рождение третьего ребенка она перенесла тяжело, первые два дались ей легче. Генрих кликнул их, и оба бросились к нему в объятия, рослый Цезарь и миловидная, шаловливая Екатерина-Генриетта. Генрих приласкал и расцеловал детей, затем поручил им все поцелуи передать от него их милой матери.

Он оставил их и углубился в парк; он всегда шагал размашисто, когда размышлял и был взволнован. Никто не верит, что Цезарь действительно его сын. Даже Рони считает отцом Бельгарда, по крайней мере он дал толчок такому подозрению. «Может быть, он хочет, чтобы об этом узнал я? И без того любые слухи сперва обходят всех, прежде чем достичь нас. Моя бесценная повелительница без конца слышит о Медичи; но мы об этом не говорим, мы друг друга понимаем. А я, в свою очередь, узнаю, будто я рогоносец».

Он исчез в одной из зеленеющих зал. «Пол-Европы жаждет всучить мне эту Медичи. Стоит мне согласиться, как и сам я тотчас попаду в сети вселенской монархии. Моя победа над Испанией будет сведена к нулю, вот откуда такое рвение. И содействует этому мой лучший слуга, ибо он чтит деньги. Дай ему волю, он затопил бы меня золотом, а сердце мое задохнулось бы в нем».

Сейчас Габриель думала о своем слуге гневно: это случилось впервые и не скоро повторится. «Рони — труженик, превосходно, как таковой, он нужен. Сидит в арсенале и пишет, а что — и сам не понимает. Выполняет даже то, о чем говорит „галиматья“: достаточно, если так велит государь. Моя артиллерия без него не была бы первой в мире. Мое сельское хозяйство — его конек, как будто оно нужно само по себе, а не для народа, как будто оно не право и собственность каждого, кто хочет есть. Тутовые деревья для шелковичных червей он предоставляет сажать мне самому. Я их показываю ему в моих садах, и его голубые эмалевые глаза лезут на лоб. Я даю распоряжение, чтобы каждый церковный приход был засажен десятью тысячами деревьев, и он повинуется. Он пишет».

— Он пишет — и про себя считает меня глупцом, из тех, у кого бывают дикие фантазии, иногда они сходят благополучно. Его счастье связано с моим; но если бы он мог безнаказанно предать меня, он все равно никогда бы не пошел на это, натура у него честная. Такую встретишь лишь у избранных. Поистине глупец тот, кто стал бы требовать большего, — сказал Генрих, обращаясь к стене своей зеленеющей залы, и благодушно пожал плечами. «Никто не обязан видеть во всем — будь то промышленность или мореходство — благо королевства и проникаться жизнью крестьянина, солдата, ремесленника, рабочего, как своей собственной. Кто способен на это, может быть одновременно избранником по рождению и обыкновеннейшим из смертных. Таков я, и чем дальше, тем больше почитаю я мой обычай и мои поступки естественными и при этом несовершенными».

«И так же смотрит на меня народ. Что казалось ему спорным или необычным, вскоре станет привычно и забудется. Если я сейчас вмешаюсь в толпу, то увижу, что многие уже лучше одеваются и едят, все равно, признают они меня или нет. Во всяком случае, они простодушно считают меня себе подобным, а большего я и не требую. Давно ли я сказал: когда вы не будете меня видеть, вы меня полюбите. Это было слишком дерзко или слишком скромно. Лишь она одна любит меня».

Он вышел на лужайку, голос сына звал его. Сестренка плакала в испуге; Цезарь взял себя в руки, как мужчина, сказал серьезно:

— Маме нехорошо.

Генрих побежал к ней. Прекрасная головка склонилась на плечо. Генрих искал глаза, они были сомкнуты, все краски померкли, сон ее казался зловещим. У Генриха замерло сердце. Он взял ее руку, она не ответила на пожатие. Он приблизил свои полуоткрытые губы к ее тубам и не уловил дыхания. Он бросился на колени перед лежавшей без чувств женщиной и ногой натолкнулся на рамку какого-то портрета. Тотчас же ему стало ясно, что произошло. Он поспешил спрятать портрет. Меж тем маленький Цезарь принес воды, и Габриель мало-помалу очнулась. Вздохнув, но еще не совсем придя в себя, она произнесла:

— Я хотел бы навсегда забыть то, что сделала.

— Что такое? Тебе что-то приснилось, — неясно сказал Генрих, а затем добавил настойчивее: — Расскажи мне твой сон, я хочу успокоить тебя.

Она улыбнулась, собрала все свое мужество и погладила его по голове — теснившиеся там мысли, к несчастью, не целиком принадлежали ей, они ускользали к нелюбимой.

— Если бы ты любил ее, ты был бы осторожнее, — сказала она у самого его лица.

Он не стал допрашивать — кого.

— Чем я провинился? — смиренно спросил он. Она отвечала:

— Ничем, все было во мне. Сир! Я согрешила перед вами, потому что видела, как вы ведете за руку некрасивую женщину, со всей грацией и почтительностью, какая мне знакома в вас. На самом деле вы бы так не поступили.

— А какова она была из себя? — спросил он нетерпеливей, чем желал бы. После этого Габриель окончательно овладела положением, она поцеловала его в висок и сказала ласково:

— Никакой портрет не даст вам верного представления. О женщине может судить лишь женщина, хотя бы во сне. У нее топорные руки и ноги, и, несмотря на неполные двадцать лет, у нее отрастает живот. Живописцы это смягчают и всякое глупое, пошлое лицо, даже дочь менялы, наделяют девственной прелестью, наперекор природе.

В ее словах он слышал ненависть и страх. Очень неясно он сказал:

— А сам я не замечал всех этих изъянов — в твоем сне?

— Вероятно, все же замечали, мой бесценный повелитель, — ответила Габриель. — Я видела, что ваша изысканная любезность была, в сущности, притворной. Но тут появился сапожник Цамет.

— И он тоже участвует в твоих снах?

— И не один: десятеро Цаметов, и каждый из сапожников нес мешок, под тяжестью которого сгибался до земли. Все снизу косились на меня, и лица у всех были черномазые, а носы горбатые.

— Что же сделал я? Дал пинка каждому из десятерых?

— Боюсь, что нет. Боюсь очень, что вы до тех пор водили некрасивую женщину перед какими-то раскрытыми дверями, пока все мешки не очутились внутри.

— А потом?

— Конца я не видела, вы разбудили меня.

— Ты никогда его не увидишь, — пылко обещал он и поцеловал ее опущенные веки; единственное средство против твоих дурных снов, прелестная Габриель.

×
×