— Добрые люди, я только что попробовал свои силы в новом ремесле и должен сознаться: ничего хорошего из моей работы не вышло, всякое начало трудно; впрочем, у меня вам и не следовало учиться, как правильно обрабатывать кожи. Я просто хотел наглядно показать, почему наша отечественная кожа, некогда столь высоко ценимая в Европе, теперь не находит сбыта. Причина в том, что после бесконечной междоусобной войны с неизбежной неурядицей и безработицей развелось немало таких негодных подмастерьев, как, например, я. Мой хозяин Жером больше и не держит их, с ними у него кожи только бы уплывали. Правда, хозяин?

— Золотые ваши слова, сир! — сказал дубильщик, решив, что пора переходить на почтительный тон. — И откуда такой высокой особе знать про наши дела?

Генрих был осведомлен о них через своего слугу, который все узнавал Бог весть каким путем. У солдата Рони были необыкновенные способности к хозяйственным делам, и король решил, что пора начать извлекать из них пользу, отсюда и посещения людных улиц этой странной четой. Король незаметно подмигнул своему слуге; затем снова обратился к народу.

— Дети! — заговорил он. — Дети, помните о славе наших ремесел. Хотите прятать в чулок звонкую монету, а?

Они ответили «да», пока еще нерешительно. Король продолжал спрашивать:

— Вы ведь не прочь сытно поесть, дети? Чтобы по воскресеньям была курица в горшке, а?

Тут они громогласно выразили свое одобрение. Две женщины пожелали королю здравствовать.

— А я желаю, чтобы народ мой всегда был сыт, — ответил он. — Есть у вас сыновья? — спросил он женщин. — Каких лет? Что они делают?

Он узнал, что юноши ничего не делают, ибо ремесла находятся в упадке.

— Все оттого, что ваши сыновья ничему не учатся. Где они? Подать их сюда! — приказал король, а так как мальчуганы, естественно, были в толпе зевак — где же им еще быть, ведь с улицей, на которой родился, расстаться нелегко, — король немедленно передал их мастеру. И каждого погладил по голове. Только от этого, ни от чего другого, обе матери заплакали. Другие женщины вторили им, и картина получилась бы очень назидательная и поучительная, если бы Рони и дубильщик не стали снова ожесточенно торговаться из-за платы за учение. Наконец приближенный короля широким жестом вручил мастеру деньги, при этом у него на пальцах сверкнули драгоценные каменья. Напоследок король наказал мастеру давать юношам вдоволь белого хлеба и вина; если же они окажутся совершенно неспособными к работе, то половина платы за учение останется мастеру; остальную сумму он должен принести в Лувр.

Расчетливость короля больше расположила к нему людей, чем его щедрость. А потому они расступились перед ним и очистили середину улицы без вмешательства солдат. Но случилось так, что как раз в эту минуту, словно по расписанию, на улице появились носилки; на раскрашенном лакированном балдахине колыхались перья, перед домом дубильщика носилки остановились.

— Это улица Де-ла-Ферронри? — спросила сидевшая в них дама одного из носильщиков. Но тут к носилкам уже подоспел господин де Рони, он настойчиво зашептал:

— Мадам, ради Бога, замолчите. Вас привела сюда чистая случайность, мы ведь так сговорились.

— Простите. Какая я стала беспамятная. Я позабыла свою роль, — сказала Габриель, вид у нее правда был болезненный и усталый. Господин де Рони предпочел за нее произнести следующую фразу, чтобы она не сбилась опять.

— Как странно, что мы встретились в таком большом городе! Можно подумать, будто здесь только одна улица.

Это была реплика для Генриха, который не замедлил ее подхватить. В это время колокола на соседней церкви прозвонили обеденный час.

— Мадам, — заговорил король, держа шляпу в руке, — я как раз торопился домой, чтобы сесть за стол в один час со всеми порядочными людьми. — Народу явно понравилось, что его обычаи так строго соблюдаются. Когда слуги уже поднимали носилки, Габриель поспешила вставить еще одно замечание: она вообще все время нарушала заранее предусмотренный порядок.

— Сир! Какая странная вывеска на доме, из которого вы только что вышли.

Генрих оглянулся. На стене было изображено сердце, увенчанное короной и пронзенное стрелой.

Генриху становится страшно, он сам не знает, почему холодный ужас сжимает ему сердце. Увенчано и пронзено. Обратившись к Габриели, он говорит:

— Мадам! Есть сердце, которое по вашей милости испытывает ту же участь: увенчано и пронзено.

Он сказал это тихо, для нее одной. Взял кончики ее пальцев, которые она ему протянула, и так сопровождал сидящую в носилках даму сквозь одобрительно перешептывающуюся толпу. Рони следовал за ними, лицо его не выражало ничего, кроме гордого достоинства. А за личиной мелькала мысль: «Галиматья». Только это ей и нужно. Впрочем, его личное мнение о прелестной д’Эстре и без того было раз навсегда составлено и гласило: она глупа. Однако с недостатком ума, равно как и с другими ее опасными качествами, он склонен был мириться и пока что ладить с ней. Деятелям молодого государства необходимо держаться друг друга, ибо в новую власть начинают верить только после того, как она в сознании людей примет определенные формы.

Так двигались они: носилки, король, его верный слуга — двигались под охраной немногочисленной стражи по кишащему людьми Парижу, который еще так недавно не пропустил бы их безнаказанно. Рони из улицы в улицу тщательно отмечал все, что говорилось. Генрих делал вид, будто ничего не слышит и занят всецело своей дамой. Однако не упускал ничего. Кто-то громко спросил в толпе: что это за красотка? На что невежа солдат ответил, оттесняя любопытного с дороги:

— Это королевская шлюха. — Солдат вовсе не думал выразить презрение, он просто употребил то слово, к которому привык. Однако он был из личной охраны короля, кругом засмеялись, и, прежде чем смех стал пагубным, Генрих сам присоединился к нему. Таким образом смех остался безобидным.

Он хотел, чтобы и все протекало безобидно. Переход от недавнего беззакония к господству права должен совершиться незаметно, словно ничего не случилось. Зато сам он глубоко проникся сознанием, что это решающие дни как для него, так и для королевства; и чему дашь теперь волю, того никогда больше не вернешь. По имени он был королем уже пятый год. «Откуда у меня взялось столько терпения?» — подумал он про себя. Постоянная тревога терзала его, ему казалось, что он нужен одновременно повсюду и каждая минута может быть решающей… Он это тщательно скрывал и от уличной толпы, и от своего подневольного двора, и от своего тайного совета. Был прост, кроток и благодушен и именно потому вскоре слег в жестокой лихорадке, той самой, которой всегда расплачивался за тяжкие труды и коренные перемены в жизни. Пока что болезнь исподтишка завладевала им и по нему ничего не было заметно. Разве что среди множества людей, у которых он был на глазах, нашелся бы особенно тонкий наблюдатель. Тому, по крайней мере впоследствии, кое-что стало бы ясно. Когда его величество в урочный час слег в лихорадке и тихо что-то бормотал нараспев в подушку, — только его сестра и первый камердинер слышали, что это были гугенотские псалмы; тут-то и можно было сказать: «Ага, вот оно что! Теперь понятны очень многие странности».

Подобного рода заключения были чужды его привычному спутнику Рони; приближающейся лихорадки он, разумеется, не замечал. Экономика вкупе с баллистикой поглощали его, — не считая забот о собственном преуспеянии. Губернатор города Манта — это все, чего ему до сих пор удалось добиться. Его милостивый, но осторожный государь не спешил вводить протестанта в финансовую коллегию, члены которой, все сплошь католики, восприняли бы такое назначение как настоящий переворот. И не столько из соображений религии, сколько из страха за свои чрезмерные доходы. Расхищение государственной казны до сих пор почиталось вполне естественным и дозволенным для целой армии финансовых чиновников, вплоть до самой ее верхушки. Но вот какое-то чутье подсказало им, что захват власти королем Генрихом ставит не только под сомнение, но и под угрозу их привычки.

×
×