— Хорошо иметь вас, — сказал Тарвин.

Она вздрогнула.

— Пожалуйста, не говорите мне таких вещей, — сказала она.

— О, хорошо! — со вздохом сказал он.

— Это так, Ник, — серьезно, но ласково сказала она. — Я уже не принадлежу к тому миру, где возможны подобные мысли. Думайте обо мне, как о монахине. Думайте обо мне, как об отказавшейся от всякого такого счастья и от всех других видов счастья, кроме работы.

— Гм!.. Можно курить? — Она кивнула головой, и он закурил. — Я рад, что могу присутствовать при церемонии.

— Какой церемонии?

— Высшего посвящения. Но вы не сделаетесь монахиней.

— Почему?

Некоторое время он неясно ворчал что-то, раскуривая сигару. Потом взглянул на нее.

— Потому, что у меня сильна уверенность в этом. Я знаю вас, я знаю Ратор, и я знаю…

— Что? Кого?

— Себя, — сказал он, продолжая смотреть на нее.

Она сложила руки на коленях.

— Ник, — сказала она, наклоняясь к нему, — вы знаете, я хорошо отношусь к вам. Я слишком привязана к вам, чтобы позволить вам думать… Вы говорите, что не можете спать. Как вы думаете, могу я спать с постоянной мыслью о том, что вы лежите в огорчении и страданиях… которым я могу помочь, только прося вас уехать. Прошу вас. Пожалуйста, уезжайте!

Тарвин некоторое время молча курил сигару.

— Дорогая моя девушка, я не боюсь.

Она вздохнула и повернулась лицом к пустыне.

— Хотелось бы мне, чтобы вы боялись, — безнадежно проговорила она.

— Страха не существует для законодателей, — проговорил он тоном оракула.

Она внезапно обернулась к нему.

— Законодатели! О, Ник, вы…

— Боюсь, что да — большинством в тысяча пятьсот восемнадцать голосов.

— Бедный отец!

— Ну, не знаю.

— Ну, конечно, поздравляю вас.

— Благодарю.

— Но не думаю, чтобы это было хорошо для вас.

— Да, так показалось и мне. Если я проведу здесь все время, то вряд ли мои избиратели согласятся помочь моей карьере, когда я вернусь назад.

— Тем больше поводов…

— Нет, тем больше поводов покончить раньше с настоящим делом. В политике я всегда успею занять прочное положение. А вот занять прочное положение у вас, Кэт, можно только здесь. Теперь, — он встал и наклонился над ней, — неужели вы думаете, что я могу вовсе отложить это, дорогая? Я могу откладывать со дня на день и сделаю это охотно. Вы не услышите больше ничего от меня, пока не будете готовы. Но вы расположены ко мне, Кэт, я знаю это. А я… ну и я также привязан к вам. Этому может быть только один конец. — Он взял ее за руку. — Прощайте. Завтра я зайду, чтобы показать вам город.

Кэт долго смотрела вслед удалявшейся фигуре. Потом вошла в дом, где горячая беседа с миссис Эстес, главным образом о детях в Бангоре, помогла ей здраво взглянуть на положение, создавшееся с появлением Тарвина. Она видела, что он решил остаться, а так как и она не думала уезжать, то оставалось найти разумный путь, чтобы согласовать этот факт с ее надеждами. Его упрямство осложняло предприятие, которое она никогда не считала легким; и только потому, что она безусловно верила всему, что он говорил, она решилась остаться, полагаясь на его обещание «хорошо вести себя». Эти слова, принятые ею в буквальном смысле, действительно много значили в устах Тарвина: в них было, может быть, все, о чем она просила.

Когда все было высказано, оставалась еще возможность бегства, но, к своему стыду, увидя его утром, она почувствовала, что страшная тоска по родине влекла ее к нему, а его решительный, веселый вид был приятен ей. Миссис Эстес была ласкова с ней. Женщины подружились, и в сердцах их возникла взаимная симпатия. Но знакомое лицо с родины — и, может быть, в особенности, лицо Ника — было совсем другое дело. Во всяком случае, она охотно согласилась на его предложение показать ей город.

Во время прогулки Тарвин, не скупясь, демонстрировал все познания, приобретенные им за десять дней своего пребывания в Раторе до ее приезда; он стал ее проводником и, стоя в горах, возвышавшихся над городом, передавал ей слышанную из вторых рук историю с уверенностью, которой мог бы позавидовать любой политический резидент. Он интересовался государственными вопросами, хотя и не нес ответственности за их разрешение. Разве он не был членом правящего класса? Его постоянная, успешная любознательность по отношению ко всему новому помогла ему узнать за десять дней многое о Раторе и Гокраль-Ситаруне и показать Кэт, глаза которой смотрели на все гораздо более ясным взглядом, чем его, все чудеса узких, покрытых песком улиц, где одинаково замирали шаги верблюдов и людей. Они стояли некоторое время у королевского зверинца около голодных тигров и у клеток двух ручных леопардов, с шапочками на головах, как у соколов. Леопарды спали, зевали и царапали свои постели у главных ворот города. Тарвин показал Кэт тяжелую дверь больших ворот, усеянную гвоздями в фут длиной, чтобы предохранять от нападения живого тарана-слона. Он провел ее вдоль длинных рядов темных лавок, устроенных среди развалин дворцов, строители которых давно забыты; водил ее и мимо разбросанных казарм и групп солдат в фантастических одеждах, развесивших свои покупки на дуле пушки или на стволах ружей. Потом он показал ей мавзолей государей Гокраль-Ситаруна под тенью большого храма, в который ходили на поклонение дети Солнца и Луны, и где бык из гладкого черного дерева смотрел сверкающим взглядом на дешевую бронзовую статую предшественника полковника Нолана — задорного, энергичного и очень некрасивого йоркширца. Наконец, за стенами, они увидели шумный караван-сарай торговцев у ворот Трех Богов; караваны верблюдов, нагруженные блестящей каменной солью, направлялись отсюда к железной дороге, днем и ночью всадники пустыни в плащах, с закрытой нижней частью лица, говорившие на никому не понятном языке, выезжали, Бог знает откуда, из-за белых холмов Джейсульмира.

Во время прогулки Тарвин спросил Кэт о Топазе. Как он там? Каков вид старого дорогого города? Кэт сказала, что она уехала через три дня после его отъезда.

— Три дня! Три дня — большой промежуток времени для растущего города.

Кэт улыбнулась.

— Я не заметила никаких перемен, — сказала она.

— Да? Петерс говорил, что начнет готовить место для постройки нового кирпичного салона на улице Г. на следующий день. Парсон устанавливал новую динамо-машину для электрического освещения города. Хотели приняться за нивелировку Массачусетской аллеи и посадить первое дерево на принадлежащем мне участке. Аптекарь Кирней вставлял зеркальное стекло, и я нисколько не удивлюсь, если Максим получил до вашего отъезда свои новые почтовые ящики. Вы не заметили?

— Я думала совсем о другом.

— А мне хотелось бы знать. Но не беда. Я думаю, что неправильно было бы ожидать, чтобы женщина, занимаясь своими делами, обратила внимание на изменения в городе, — задумчиво проговорил он. — Женщины не так созданы. А я успевал вести политическую борьбу и еще два-три дела, да кроме того заниматься и кое-чем другим. — Он с улыбкой взглянул на Кэт, которая подняла руку в знак предостережения. — Запрещенный прием? Отлично. Я буду послушен. Но им пришлось бы рано встать, чтобы сделать это без меня. Что говорили вам напоследок ваши родители?

Кэт покачала головой.

— Не говорите об этом! — взмолилась она.

— Хорошо, не буду.

— Я просыпаюсь по ночам и думаю о матери. Это ужасно. В конце концов, я думаю, я поколебалась бы и осталась, если бы кто-нибудь сказал нужное — или ненужное — слово, когда я вошла в вагон и махнула им платком.

— Боже мой! Почему я не остался! — пробормотал он.

— Вы не могли бы сказать этого слова, Ник, — спокойно сказала она.

— Вы хотите сказать, ваш отец мог бы сказать его. Конечно, мог бы и сказал бы, если бы это касалось кого-нибудь другого. Когда я думаю об этом, я…

— Пожалуйста, не говорите ничего плохого об отце, — сказала она, поджимая губы.

— О, дорогое дитя, — с раскаянием проговорил он, — я не хотел говорить этого! Но мне хочется говорить плохо о ком-нибудь. Дайте мне хорошенько выругаться, и я успокоюсь.

×
×