— Разжаловать! Разжаловать! — раздались голоса.

— Под красную шапку!

— За такие поступки мало разжаловать, — заговорил Сенявин.

— Рас-стрелять! — резко отчеканил Чернышев.

— Господа… — пробовал возражать Меншиков.

— Разжаловать! Разжаловать! — глядя на Меншикова и кивая головой в знак согласия, перебил Нессельроде голосом, в котором чувствовалась любезность к Меншикову и смертельный холод к судьбе офицера.

— Разжаловать! Разжаловать! — заговорили сидевшие по всей комнате в разных позах старики в лентах и орденах.

— Ведь эго вторично, господа! Вторично!

— Какое ослушание!

— Да это измена! Ведь его предупреждали!

— Да это что! За ним похуже проделки известны! Он с Петрашевским был знаком. Все един дух! — заговорил Берг, обращаясь к соседям.

— Кяхтинский торг закроется!

— Нельзя, господа, акции торговой Компании ценить дороже всей Сибири, — насмешливо проговорил Меншиков, намекая, что присутствующие тут были пайщиками Компании и участниками прибылей Кяхтинского торга. Сам он тоже пайщик.

Муравьев не сдавался. Он встал и заговорил. Он быстро овладел общим вниманием. И чем больше он говорил, тем очевидней было, что он прав, что ум его ясен, что приходит конец старым понятиям о Сибири и о Кяхтинском торге, что настало время выйти на Восток, к океану, заводить флот на Тихом океане, общаться с миром, и с тем большей ненавистью эти старики слушали Муравьева, что им нечего было возразить.

Комитет решил Николаевский пост снять, Невельского за самовольные действия, противные воле государя, лишить всех нрав состояния, чинов и орденов и разжаловать в матросы.

Довольный Нессельроде вышел, сопровождаемый секретарями и Сенявиным.

Вельможи стали расходиться, оживленно разговаривая в предвкушении поездки домой и обеда. Вид у всех был таков, что славно потрудились и теперь можно подумать о себе.

В тот же день Нессельроде пригласил к себе Сенявина с журналом комитета, сам все прочитал и чуть заметно улыбнулся.

Сенявин знал, что означает эта легкая саркастическая улыбка. Перовский и Меншиков вынуждены смолкнуть, Муравьев получил пощечину. Это была не только победа над противной партией. Это победа определенного принципа в политике.

— Не касаться Востока! — всегда говорил Нессельроде. — Как только мы коснемся Востока, мы потеряем своих союзников на Западе, так как европейские державы ведут на Востоке колониальную политику…

Поэтому не только вражда к «немецкой», к «русской», партии заставляла его желать уничтожения Невельского. Эти чиновничьи «партии» иногда назывались «немецкой» и «русской». Но у «немцев» были свои «русские», а у «русских» свои «немцы». И разницы, по сути дела, не было.

Действия на Амуре, если их призвать, были бы первой ласточкой, началом новой политики на Востоке, а за ними начались бы другие действия. А это означало решительный поворот к совершенно неизвестной и страшной для Нессельроде сфере жизни, которая была столь нова и далека, что казалась ему чем-то вроде полета на луну. Для Нессельроде традиции дипломатической жизни в Европе конца XVIII и начала XIX столетия, изученные им в тонкостях, были вершиной вершин человеческой мудрости.

Муравьев сидел крепко под охраной Перовского. Для начала надо было разжаловать посланного им чиновника особых поручений. А с Муравьевым и его покровителями пока сделать вид, что согласен на компромисс.

И в то же время Нессельроде очень боялся, что взгляд Муравьева дойдет до царя. Государь может потребовать действий «там». А «там» еще не было ни священных, ни тройственных союзов. Где не было традиций, где чужой ум нельзя было выдать за свой, канцлер был бессилен.

Нессельроде подал журнал Сенявину и велел сделать дополнение после слов «комитет постановил: капитана Невельского за допущенные им самовольные и преступные действия, противные воле государя, разжаловать в матросы с лишением всех прав»… Он закусил губу, прищурился. Глаза его поднялись на плафон и сверкнули злым огоньком.

— Напишите так, — велел он: — «Генерал-губернатор Восточной Сибири Муравьев, приглашенный в комитет, с этим постановлением вполне согласился». Отправьте журнал к Муравьеву с надежным человеком, дайте ему подписать… Пусть скажет, что только подписать, что это пустая формальность и больше ничего… А офицерика надо примерно проучить. Пусть отправляется в Сибирь, да пешком и под конвоем, а не для исследований. Опасный человек, которому верить не следовало бы первым сановникам империи. Пусть курьером поедет Иван Иванович Савченков. Да пригласите его ко мне, я сам ему объясню…

Возвратившись домой, Муравьев немедленно послал за Невельским.

— Как ты задержался! — сказала мужу Екатерина Николаевна.

Вскоре вошел капитан. Он все так же прекрасен и свеж.

— Геннадий Иванович, дорогой мой! — заговорил Муравьев и, вскидывая руки, быстро пошел ему навстречу и обнял моряка.

— Я с заседания комитета, Геннадий Иванович, не падайте духом… Постановили вас разжаловать… Но даю руку на отсечение, этому не бывать!

Муравьев стал рассказывать.

«Разжалован! — подумал Невельской. Казалось, он давно готов был к этому известию, но сейчас сердце его дрогнуло. — Но еще государь должен утвердить… Матери страшный удар…» — мелькали мысли. Ему стало стыдно и больно, как он до сих пор не подумал об этом.

Ехал через Сибирь, о матери вспоминал, думал о ней не раз и здесь, но не подумал о главном, — каково будет ей, если его разжалуют.

«Разжалован!… Все кончено… Вряд ли государь помилует. Он начал с виселиц…» — думал он, устремляя взгляд в сторону, куда-то мимо Муравьева и Екатерины Николаевны.

«Разжалован!» — четко и ясно, как эхо, повторялось у него внутри. Он вспомнил историю многих разжалований и ссылок. Вспомнил, как погиб разжалованный за стихи офицер Полежаев [127]. «Ну что же, — подумал он, — и я надену матросскую куртку и буду на корабле… Я на мачту взбегаю и креплю не хуже марсовых…»

После трех лет непрерывного нечеловеческого напряжения и чуть ли не ежедневного ожидания кары он, казалось, даже успокоился, словно наконец дождался желаемого. «Каждый, увидя меня, скажет: вот офицер, совершивший открытие Амура и занявший его устье, теперь он матрос! И Екатерина Ивановна узнает обо мне… Может быть, она пожалеет».

Часто человек видит себя глазами других и от этого особенно чувствует свое горе.

«Однако, как я смею смириться: Амур ведь занят, там матросы, пост Николаевский поставлен, там Орлов, Позь, гиляки ждут». Все это был реальный, созданный им большой мир. «Этак и матросов запорют потом! Надо действовать, идти дальше, туда, где южные гавани, видеть всю реку, занять Де-Кастри, заводить торговлю с маньчжурами. А тут игра в разжалование! Они сидят при своих государственных бумагах и из-за них ничего не видят на свете! Но разве можно слушать этих невежд? Нельзя ни на один миг примириться с разжалованием! Что они знают, кроме своего местничества, да балов, да обедов? Нельзя замкнуться из-за этой завали, проклясть в душе своей все, даже родину предать и примириться со своим крушением, спрятать голову под крыло в горькой обиде и приготовиться, надев матросскую куртку, к гибели, как умирающая птица. Отчего бы? Что ничтожества так присудили? Нет, шалишь, какое мне дело до вас, подлецов, у меня свой мир. Что угодно, но добиваться своего…» Он сидел, опустив руки. Глаза его разгорелись. В его душе снова началась работа.

Муравьев говорил, что теперь он подымет весь Петербург, что сделает все возможное и невозможное.

— Я дойду до государя. Они нанесли мне тягчайшее оскорбление. Я нажму на все педали! Найдет коса на камень! Вот вам моя рука, Геннадий Иванович, вашему разжалованию не бывать. Государь не утвердит! Они винят вас в измене! Перовский поедет завтра к государю и будет просить для меня аудиенции. Министр двора князь Петр Волконский обещал помочь со своей стороны. Вот и пригодились мои Волконские!

×
×