Загадочный и недоступный, тот, которого она с таким трепетом и восторгом желала когда-то увидеть, которого со странным волнением встретила впервые в зале собрания, вечно тревожный, воодушевленный, а потом так огорчивший ее, — теперь великий герой, признанный, возвеличенный и награжденный, поднявшийся, как ей казалось, на необыкновенную высоту над всеми, — был у ее ног. Она, вся во власти его радости, смотрела на него робко, счастливо, чувствуя себя его счастьем, венцом всех его наград. Теперь она была по-прежнему кротка и невозмутимо спокойна. Большие планы предстоящей деятельности ее жениха, опасности, которые он всюду видел, были той сферой, которая занимала ее. Теперь ей было над чем серьезно подумать…

Впервые в жизни он, холостяк, считающий себя пожилым, привыкший к нечеловеческому напряжению и постоянному терпению, к тяжелому труду, вечно неудовлетворенный, почувствовал любовь к себе.

Его любило нежное, хрупкое существо, оно было все время с ним. На время, казалось, забыты были все планы. Открылась жизнь, понятная только тем, кто ею жил.

Ей уже девятнадцать. Другие выходили в семнадцать, она училась до восемнадцати. Дядя не торопил ее, а любовь пришла, и она не изменила ей, хотя время шло, прошел год после свадьбы, шума, веселья — тишина, непрерывные ласки и уединение. Иногда они бывали в гостях. Дела отошли куда-то вдаль, и, кажется, начинать их не хотелось…

Они жили в нижнем этаже двухэтажного заринского дома с садом и многочисленными надворными постройками. Здесь ковры, красивая мебель, тишина. Мерно тикает маятник в одной из комнат, напоминая, что время, которое кажется тут остановившимся, на самом деле мчится с неимоверной быстротой.

Однажды муж сказал, что этот маятник встревожил его, он вдруг услыхал тиканье, словно до того часы не двигались. Ей было обидно, казалось, исчезает счастье. Она остановила маятник. Утром муж заговорил о своей экспедиции. Он опять рассказывал ей об Амуре, выражая невольно, сам того не замечая, в картинах природы свои настроения. Казалось, на свете для него нет мест прекрасней, сама скудость природы полна там поэзии, и Амур — это нечто вроде райской обетованной земли… Она и сама уже бредила той страной, которая для него была так чудесна.

Он что-то вспомнил, быстро собрался, крепко поцеловал жену и уехал «во дворец».

Мысли Геннадия Ивановича снова были обращены на Восток. Он стал исчезать из дому, иногда к нему приезжали какие-то совсем простые люди. Он был полон неукротимой энергии. По ночам он спал, вздрагивая всем телом, как хорошая собака, он был клубком нервов и мускулов, воодушевленных одной мыслью, и это удивляло ее, она никогда не видела ничего подобного.

Вдруг проснувшись среди ночи, он восклицал, что не верит своему счастью, что она с ним. Это и радовало ее и удручало. Словно во все остальное время он не видел ее.

Екатерина Ивановна много думала о том, почему он такой, почему его ум, казалось, отдалился от нее, почему он видит в ней ангела, ребенка, забаву, но не то, чем ей всегда хотелось быть.

Однажды, когда началось формирование экспедиции, он пришел и стал с горечью говорить, что нет нужных людей, что безграмотность чудовищная, солдаты темны до смешного и невероятного — мы не распространяем просвещения, — а что в экспедицию нужны грамотные люди. Катя сказала ему:

— Я решила ехать с тобой!

— Ты? — недоумевая спросил муж.

Он не совсем понял ее. Она была для него человеком другого мира, тем, чем она не хотела быть. Екатерина Ивановна много думала об этом и чувствовала, что произойдет размолвка. Он — такой умный — еще не совсем понял, что она — юная жена, будущая мать, ангел, которому место в заоблачной высоте, — собралась с ним.

— Да, я решила поехать с тобой! — ответила Екатерина Ивановна и кротко улыбнулась.

«Ангел!» — как всегда при виде этой улыбки, подумал он, не допуская даже мысли, что в самом деле может произойти то, чего она хочет.

Вечером они были на концерте в собрании. А утром она попросила совета, какой костюм заказать для верховой езды.

У Волконских Катя рассказала, что Геннадий Иванович — она так называла его на людях — не хочет слышать о ее поездке и не берет ее с собой.

Невельской стал оправдываться, сказал, что там невозможно жить молодой женщине.

Катя смотрела на него с сожалением.

Мария Николаевна сказала:

— Для молодой женщины это прекрасно — ехать в новую страну! У вас — молодость, друзья мои! В эту пору все переживается проще… Поезжайте, Катя… Вы не раскаетесь, как бы тяжело вам ни было… Присутствие вашей жены так нужно будет вам, Геннадий Иванович, оно ведь изменит все в экспедиции…

«Как знать, может быть, само дело погибнет, все рухнет, если Кати не будет с вами», — хотела бы сказать она. Она знала, как жалок мужчина без любви и как оп могуществен, гордо спокоен, когда любим. Она спасла своей любовью мужа и его друзей.

Не будь женщин, не было б, может быть, и всей сибирской эпопеи декабристов, они погибли бы, как обреченные в мертвом доме, или стали бы надломленными человеконенавистниками. А они горели, мучились, боролись, страдали и строили жизнь в огромной, но глухой до того стране, стали живым зачатком ее образованности.

Она любила благородных героев — друзей мужа — чистой, высокой любовью.

— Да, да, это прекрасно, Геннадий Иванович, — повторила она, — молодой женщине ехать с мужем в новую страну! Вы с ней положите начало начал вольной колонизации.

Мария Николаевна хотела бы сказать: «Как, вы еще не видите? Не отталкивайте ее от себя, не будьте слепы, подобно многим другим мужьям». Но она желала, чтобы он догадался обо всем сам. Она никогда не была навязчивой.

Они сидели втроем в полуосвещенной гостиной. Дети были отосланы наверх.

Мария Николаевна понемногу разговорилась о своей молодости. Она рассказала, как когда-то, в деревне, решила ехать в Сибирь. Как, решив ехать, она целый год жила врагом в своей семье, любимый отец, казалось, возненавидел ее за это. Она сносила упреки, нарекания, но стала еще тверже и решительней. Она родила и уехала.

Невельской сидел рядом и безмолвно слушал. Капитан, пытавшийся еще в корпусе учить самого Крузенштерна и до сих пор норовивший поучать министров и высших лиц, на этот раз совсем притих, он не мог ничего сказать, он был тут безоружен.

Послышались шаги. Пришли Сергей Григорьевич Волконский и Сергей Петрович Трубецкой. Они уже видели Невельского после свадьбы. На столе появилось вино.

Пришли двое братьев Борисовых, живших под городом в Разводной. Сегодня они приехали в Иркутск. Явился бородатый Поджио, прозванный Мельником.

За столом разговор оживился. Замыслы Муравьева, который сделал этим ссыльным много послаблений и был, как им казалось, вполне искренен в своих добрых намерениях, становились им близки, и они любили поговорить о нем. Геннадия Ивановича считали как бы своим и даже откровенно критиковали при нем действия правительства, чего прежде, когда в его открытиях сомневались, он от них почти не слыхал. Теперь они принимали его в свою семью.

Выпили за его будущие действия.

За столом сидели люди с тяжелыми лицами, их руки знали труд и цепи. Они с честью вынесли свои страдания, развели в этой стране сады, открыли школы, строили, исследовали, рисовали, описывали Сибирь, пробуждали к пей интерес.

За два года пребывания на Востоке Невельской видел много каторжных. У декабристов, несмотря на их аристократизм и на хорошие условия жизни, в которых они находились теперь, было много общего с теми, кого гнали по тракту, и с кандальниками из Охотской тюрьмы — тот же тяжелый, упрямый, угнетенный взор. Волконский до сих пор клал обе руки на стол вместе, словно на них были кандалы. Их души все еще в кандалах, и видно, что просятся на волю. Это были его учителя, перед которыми он давно благоговел, по ним стреляли за Невой, незадолго перед его приездом в Петербург, о них часто говорили в корпусе. Это были люди времен его детства.

Декабристы многое знали о Невельском, но еще больше хотели бы знать. Ходили всякие слухи, и, между прочим, подтверждались сведения, что он был большой приятель с двумя друзьями Петрашевского. А Петрашевский и его дело весьма интересовали декабристов, и из-за петрашевцев, присланных в Сибирь, были неприятности у Волконского.

×
×