Невельской понимал его прекрасно, сам еще не отвык от такого удальства, именно это и нравилось ему в Бошняке. Он слушал мичмана, улыбаясь, как бы видя самого себя.

А Бошняк думал: «Я счастлив, что вижу самого Невельского».

Он продолжал рассказывать про ужасные затруднения в пути, про бурю в горах, ломавшую столетние деревья, когда в комнату вошла Екатерина Ивановна.

Бошняк знал, что капитан приехал в Охотск с женой, но не интересовался подробностями, как и многие молодые люди, погруженные в самих себя и в свои ощущения, в свои воображаемые страдания и подвиги.

И вдруг он увидел перед собой спокойное, юное лицо, немного возбужденный взор, чуть выпуклый белый благородный лоб, золотистые локоны. Она в голубом платье, в котором какая-то смесь, непонятная для молодого мичмана, — не то это что-то вроде утреннего капота, не то что-то похожее на вечерний туалет, по для вечернего, кажется, слишком ярко.

Бошняк сильно смутился.

Капитан представил его земляком и сыном добрых знакомых. Мичман готов был сквозь землю провалиться, опасаясь, что жена капитана слыхала, что он тут говорил. Ему только сейчас пришло в голову, что ведь она сама проехала этими дорогами, и ему стало стыдно своего хвастовства.

Она с кротким взглядом, как в насмешку, спросила про дорогу.

Бошняк стал сам не свой: менять мнение о дороге было поздно и неловко, уверять, что она тягостна, — того глупей.

Екатерина Ивановна, видя его замешательство, сказала, что по приезде в Охотск она несколько дней не могла подняться с постели.

За обедом Невельской расспрашивал Бошняка о Петербурге и Николае Николаевиче, а Екатерина Ивановна — о Екатерине Николаевне, и очень сожалела, что мичман не задержался в Иркутске и не привез оттуда никаких новостей.

Потом Невельской стал рассказывать про прошлогоднюю экспедицию, хотя Екатерина Ивановна слыхала это много раз, но была очень внимательна, так как муж сегодня был в ударе и говорил все по-новому, рисуя особенно яркие картины, а ее очень интересовало, какое впечатление производит все это на мичмана.

После обеда офицеры отправились в порт, где заканчивались последние приготовления к отплытию. Невельской, желая, чтобы Бошняк взглянул на Охотское море, пошел дальним путем и поднялся со своим гостем на гребень косы. Время от времени на берег накатывал огромный вал и с глухим гулом рушился на гальку.

Бошняк с наслаждением подставил лицо свежему ветру. Ему захотелось как-то выразить охватившее его чувство, признаться в чем-то сокровенном. Он был в восторге от того, что стоял на берегу Тихого океана, рядом со знаменитым капитаном.

— Вы любите Лермонтова? — вдруг с жаром спросил он.

— Очень люблю! — отвечал Невельской, понимая состояние собеседника, попыхивая трубкой и мысленно улыбаясь.

Рядом с этим юнцом он чувствовал себя солидным, пожилым человеком.

— Да, это прекрасно! — сказал Бошняк. — Я люблю его стихи безмерно. — И он подумал: как хорошо, что Невельской тоже любит Лермонтова.

«Играют волны, ветер свищет, — вспомнил он, — увы…» Еще более сильное чувство охватило его. Ему хотелось заплакать от радости и восторга и еще чего-то, похожего на тайное горе. Еще он вспомнил:

На севере диком стоит одиноко
На голой вершине сосна…

Ему казалось, что он сейчас как северная сосна на каменном побережье Охотского моря, бесплодно мечтающая о пальме знойного юга.

Они пошли по гальке, направляясь к бухте — большому ковшу, выкопанному лопатами каторжников в течение многих лет, посреди кошки. «Байкал» стоял у стенки ковша.

Невельской остановился, взяв Бошняка за пуговицу, и, держа ее крепко, долго еще говорил про экспедицию.

На корабле Бошняк присутствовал при разговорах капитана с матросами и заметил, что Невельского любят.

Он узнал, что Невельской сам набирал этот экипаж. Бошняк, несмотря на молодость, имел опыт, он видел, как разумно загружается судно и в каком все замечательном порядке.

«Ах, если бы у нас в России было больше гласности! Если бы можно было опубликовать в газетах о подвигах Невельского, об этой необыкновенной подготовке к экспедиции! Как бы тогда вся Россия завидовала мне, впервые услыхавшему все это здесь, на палубе „Байкала“, от самого Невельского, да еще где — на крайнем Востоке, в Охотске. Но в России это невозможно… Я бежал из России», — с пылом размышлял он.

Прощай, немытая Россия!
Страна рабов, страна господ,
И вы, мундиры голубые…

Хотя в роду Бошняков были люди, служившие в жандармерии и в Третьем отделении [136], но Николай Константинович любил эти стихи и вид жандармского мундира всегда вызывал в нем чувство стыда.

«Да, у нас всюду тайны! Какой позор, какая узость Понятий! Тогда как „это“ не должно быть тайной».

Он твердо решил теперь, после того как все увидел и услышал, поговорить с капитаном Невельским. Еще до самого сегодняшнего дня он колебался.

Когда офицеры пришли домой, Геннадий Иванович сказал жене:

— Катя! Николай Константинович поступает в нашу экспедицию. Я беру его, и он идет с нами на «Байкале». Прошу любить и жаловать первого из офицеров, отправляющегося со мной добровольно в экспедицию.

Это намерение Бошняка сразу расположило к нему обоих супругов. Остаток вечера провели в дружеских разговорах, как в своей семье. Екатерина Ивановна заметила, что Бошняк смущался, когда речь заходила об иркутских ссыльных, пострадавших за декабрьское восстание.

После ужина мичман отправился на отведенную ему квартиру. Он думал о Невельском и его жене.

Бошняку все еще было стыдно. Смольнянка совершила такое же путешествие, но не придает ему никакого значения. Она едет с мужем! Какой героизм! Какой необычайный человек! И какие глаза! Какая чистота взора, ясность мысли, женственность, благородство. Образы женщин, которых он желал презирать, подобно Печорину, исчезли из его головы и разлетелись в пух и прах. Его байроническое настроение и любовь к Печорину получили первый и сильный удар. И где? В Охотске! Он чувствовал, что тут все не так, как в столицах, все наоборот, что это Екатерина Ивановна может презирать его, а не он ее.

«Не презирать ее, а удивляться, молиться на нее я должен. Откуда, как, почему явилась она здесь, в Охотске? Любовь! Любовь ее ведет на подвиг. Она идет туда, а я считаю подвигом свою поездку в Охотск… Я, кажется, счастлив тем, что она будет рядом, что она хоть изредка посмотрит на меня…»

На миг он подумал, что мог бы вернуться в Петербург. Уж там он выказал бы все свое разочарование и презрение, сравнив суетный свет с подвигами героев на Востоке. Он, кажется, и ехал в Сибирь ради того, чтобы потом показать «свету», как устал и как всем пренебрегает, хотя бы по службе в это время приходилось исполнять разную черную работу и школить матросню, натаскивая ее в шагистике. Теперь он почувствовал, что все это смешная игра — все его былые замыслы — и что жизнь предоставляет ему случай совершить настоящие подвиги, о которых, быть может, никто не узнает, но он все же будет участвовать в великом деле.

«Я пойду с экспедицией! — решил он. — Неужели я, полный сил, здоровья, испугаюсь жизни в пустыне, когда юная женщина не боится? Смею ли я довольствоваться тем, что видел только подготовку?»

Желание вернуться в Петербург еще жило в нем и боролось с жаждой подвига.

— Какой прекрасный молодой человек, — говорил жене Невельской на другой день вечером, — сама судьба послала его мне. Он быстр, распорядителен, настойчив, умеет слушать, сошелся с людьми, всем интересуется.

— Я счастлива, если он будет тебе хорошим помощником.

Утром на пристани чернела толпа людей. Катя, подойдя к берегу, увидела женщин с маленькими детьми. Всюду были разбросаны вещи, сундучки, узлы. Лица женщин скорбны. Вид у них такой, как будто происходит народное бедствие.

×
×