— Спасали бы приборы, продовольствие и людей. На каждом судне есть шлюпки. На большом корабле их много, а на «Байкале» — баркас, вельбот и шестерка, то есть шлюпка, на которой шесть весел. В них мы можем посадить всех людей.

— А вы видели когда-нибудь, как гибнет судно? — спросила Саша.

Лицо у нее белое, чуть широкое в скулах, нежное, небрежно острый взгляд светлых открытых глаз и сильное выражение маленького пухлого рта.

А младшая, как о ней говорили, сама пылкость; в эту минуту — воплощенное внимание. Кроткое лицо ее рдело, в нем жило выражение непрестанного острого восприятия всего, что говорил капитан.

— Да, я видел кораблекрушения…

Он испытал это в своей жизни, видел страшные картины гибели массы людей, но не стал говорить об этом, а рассказал, как учебный корабль, на котором он плавал, получил пробоину, как спасали людей и что когда уже мостик был в воде и все сошли, то последним спустился в шлюпку капитан.

— Почему же капитан сошел последним? — спросила Саша.

— Капитан всегда сходит с тонущего корабля последним.

— Ах, как это ужасно! Но скажите, почему, почему это так? — вспыхнула младшая сестра. — Неужели так должно быть?…

Хотя сестры выросли в Петербурге и были уже взрослыми девицами, но многое из того, что известно каждому, приводило их в изумление.

— А если бы ваш «Байкал» погиб, вы поступили бы так же? — спросила Катя дрогнувшим голосом.

Только моряк и капитан могут понять, как приятно услышать, когда милые губы впервые произносят название дорогого судна.

— Да, и я должен был сойти последним. — Тут капитан почувствовал, что невольно сказал это с оттенком гордости и хвастовства, хотя и старался казаться серьезным. — Есть капитаны, которые, даже имея возможность спастись, идут со своим кораблем на дно.

«Но как можно? Человек сознательно гибнет? Какая твердость, какая железная воля!» — подумала Катя. Она быстро взглянула в глаза капитана. Оттого, что она впервые в жизни узнала об этом от Невельского, и оттого, что он говорил это так гордо, ей казалось, что он сам готов на такой поступок, если его «Байкал» пойдет на дно. Никогда бы не пришло ей в голову ничего подобного, и никогда не слыхала она о том, что капитан сходит последним или гибнет.

— Какое высокое благородство! — сказала она, когда Невельской уехал. — Ты понимаешь, Саша, как это возвышенно, какой в этом глубокий смысл, какое рыцарство!

— Да, это правда!

— Мы вечно слышим о благородстве, но пока что я привыкла видеть за мою маленькую жизнь вне стен института, что важные люди всегда избегают опасности и все находят это естественным…

— Вы знаете, я слышала мнение, что открытие господина Невельского имеет огромное значение, но оно, как, оказывается, говорят все ученые, уже невозможно, — заявила Варвара Григорьевна своим племянницам поздно вечером, после длительных бесед о чем-то со Струве, Пехтерем и другими гостями, которые за последнее время неохотно слушали рассказы Невельского.

— Что значит невозможно? — удивилась Катя.

— Не знаю, мой друг! Это загадка науки. Мне кажется, ты много теряешь в обществе, отдавая такое внимание его рассказам. Должна сказать вам, что открытие господина Невельского недостаточно обосновано научно.

— Кто это говорит? Тетя, тетечка, да возможно ли? Это, право, смешно!

— Господин Ахтэ сам восхищен его подвигами, но он говорит, что другие утверждают и указывают, как это ненаучно. Ученые доказывают обратное, и господин Невельской не смеет опровергнуть лучшие умы человечества.

Вчера Струве как-то иронически заметил о Невельском: «Наш Генаша что-то не явился сегодня…» «Наш Генаша! — подумала Катя. — Неужели общество, которое с таким восторгом встречало господина Невельского, лгало, лицемерило?» Катя вспомнила общий подъем, когда приехал капитан в дворянское собрание, и сказала об этом тете.

— Ах, мой друг, тут была дань Николай Николаевичу. Но, мне кажется, если открытие ошибочно, это и его просчет! Пока все молчат, но говорят, что оплошность может обнаружиться и назревают события… Конечно, Геннадию Ивановичу опасности никакой, за все ответит Муравьев. Ведь капитан на прекрасном счету в Петербурге, он получил «Байкал» по протекции. Он много лет служил с его высочеством, и ему, конечно, всё простят. Он, конечно, очень мил, но так говорят. Инженер Шварц слыхал, что даже купцы недовольны: мол, капиталы забьем впустую, нет расчета. Что-то такое они говорят…

Катя встревожилась.

«Это низкие сплетни Ахтэ, который ненавидит Геннадия Ивановича! Они не коснутся его», — подумала она. Но ее заботило другое. Невельской смотрел на нее сегодня так, словно хотел сказать что-то очень важное.

Сестры ложились спать. Тускло горел ночник. Ушла горничная.

— Он скоро уезжает, — со вздохом оказала Катя. — Как он странно смотрел на меня сегодня. Как ты думаешь, почему?

— Вот видишь, ты дразнила меня, а сама влюбилась в рябого капитана, — сказала сестра.

— Он не рябой… Подумаешь, две-три маленькие рябинки. Рябой — это вон, как говорит наша Авдотья, такой изъеденный сплошь, конопатый.

Слухи о том, что открытие Невельского неверно, дошли и до Муравьева.

— Откуда, что — не могу понять. Какая-то ерунда, — сказал он Зарину. — Если бы знал, забил бы провокатора в колодки. Не знаю, почему вдруг стали сомневаться в открытии Невельского, ссылаются на ученые авторитеты…

Наступило рождество, все ездили в собор, и Муравьев опять делал вид, что молится истово, а возвратившись домой после обедни, уверял Невельского, что бога нет.

Начались балы. Элиз дала свой последний концерт в дворянском собрании и уехала из Иркутска. Предстоял концерт недавно приехавшего флорентийского артиста Горзанни, во всех домах — елки, готовились домашние спектакли. Катя и Саша уже разучили роли. У Волконских готовили сцены из «Ревизора» и из новой пьесы Кукольника [82].

Глава тридцать третья

ЗИМОЙ

«Перед отъездом я должен объясниться, — размышлял Невельской, прогуливаясь в меховой шинели по берегу Ангары. — Открыто признаться ей… И сказать Варваре Григорьевне и Владимиру Николаевичу. Будь что, будет. Более я не в силах скрывать и противиться чувствам…»

Временами ему казалось, что он не смеет просить руки Екатерины Ивановны, что он слишком стар для нее, разница между ними почти пятнадцать лет, думал, что напрасно осуждал Молчанова, сам ведь старше его.

«И все же я не могу не сказать, что люблю… И тогда уж поеду в Аян, в пустыню! Завтра увижу ее. А послезавтра поеду к ним и скажу все. Я должен так поступить. Я не смею не сделать этого. Долг мой обязывает меня. Как знать, может быть, я встречу сочувствие! А впрочем…» Он не представлял ясно, что ждет его, каков может быть ответ.

Он остановился над обрывом и осмотрелся. Иркутск необычайно нравился ему. Зима стояла, как и всегда в том краю, суровая и солнечная. Сегодня ударил тот крепкий сибирский мороз, когда птица мерзнет на лету, снег сух и жёсток, вокруг все бело. Дыхание валит клубами. Лошади белы, люди в мохнатой курже, над Ангарой — легкая синяя дымка; главы соборов скрылись в ней, и только кресты горят на солнце. В воздухе тишина, дома в снегу, они как бы зарылись в сугробы, на тумбах белые шапки.

Со своих крыш, заваленных толстым слоем снега, Иркутск тысячами труб гонит стоймя, прямо в небо, столбы белого дыма, и по тому, что они толсты, видно, как по градуснику, какой силы мороз сегодня. Воздух редкий и колючий, как крепкий табак, так что курить не хочется, пока не войдешь в теплое помещение, а солнце светит ярко, как светит оно только в Сибири, и за две-три версты слышно, как скрипят и поют на белоснежных улицах города и на Ангаре полозья тяжело груженных саней и как где-то в далеком тумане кашляют, и покрикивают возницы. Это и есть тот крепкий и здоровый мороз, от которого, по мнению сибиряков, вымерзает всякая зараза и хворь и который, чередуясь с летним сухим жаром, дает в той земле, вместе с чистым таежным воздухом, человеку силу и здоровье.

×
×