«Дернул меня черт заговорить про славян», — подумал Невельской, сообразивши, что дал маху.

Литке перевел разговор на Европу.

Константин ждал втайне, когда же наконец окончатся эти запреты и можно будет поехать в Европу запросто, посмотреть там все, исполнить свою заветную мечту — отправиться в Париж! Часто у него шевелились надежды, что с воцарением брата личная жизнь его станет вольнее, интереснее. Как бы он хотел путешествовать… Но государь строг, тяжел, требователен… Константин мечтал, что со временем приблизит всех ныне отвергнутых: Врангеля, Литке, даст им широчайшее поле деятельности.

Прощаясь, великий князь сказал Невельскому, чтобы на комитете держался стойко. Он обещал обстоятельно познакомиться с его запиской.

А Невельской покинул Мраморный дворец с ощущением, что Константин хотя и желает ему добра и что, видно, ходатайствовал перед царем о прощении за опись без инструкций, но много еще не может сделать. Он все еще не был хозяином флота, смутился при разговоре о славянах, зависим… Даже за Литке, за своего учителя, не смеет заступиться как следует. Литке — основателя Географического общества — отправляют в Архангельск!

— Ну, Геннадий Иванович, теперь ваше дело в шляпе! — сказал Федор Петрович, когда они вместе вышли на набережную и пошли вдоль Невы. За ней темным силуэтом лежала Петропавловская крепость. Лед на реке гладкий, расчищенный, виднелось множество мальчишек с салазками, они катались с ледяных гор.

— Теперь перед вами, Геннадий Иванович, все ясно как божий день. Только вам не следует рвать с места, воодушевляться несбыточными фантазиями.

Литке полагал, что Константин свое возьмет со временем, все осуществит и что сегодня очень важный день.

Сейчас старый адмирал подумал: «Чудак наш почтенный Генаша, все чем-то недоволен: всякий другой человек на его месте прыгал бы до потолка!»

А «Генаша» действительно расстроился. Он совсем не находил, что «дело в шляпе». Он заметил, что Константин вскипел, когда речь шла о пассивности азиатского департамента… Он мог бы сделать необычайно много! В его силах! Как он слушал: сочувственно, с восторгом! Но как доходит до дела, принимает глубокомысленный вид… Он колеблется… Федор Петрович сам виноват, виноват тысячу раз — привил ему все свои качества. Семь раз отмерь — один отрежь. Вот мы и начнем мерить, а шкипера китобоев отрежут. Так думал капитан, простившись с Федором Петровичем.

Не такой поддержки желал он. «Сейчас надо действовать смело, дерзко даже, собрав все силы воедино… Я стараюсь, но тщетно, никто не соглашается в полной мере. Каждый понимает меня по-своему, и ни о каком единстве нет речи».

У Невельского было ощущение, что его любимая, взлелеянная мечта и начатое им дело — все попало в руки людей, казалось бы, близких — он доверил им все свои замыслы. Но тут, оказывается, они собираются перекроить все по-своему и от его планов берут лишь какую-то часть.

«Я твержу всем одно и то же, как фанатик, как начетчик, и не могу доказать».

Невольно вспомнились другие друзья… Впрочем, может быть, попади его дело в их руки, они тоже бы перекроили его по-своему, еще решительнее распорядились бы… Но их нет, они исчезли и, может быть, поэтому кажутся идеальными.

Он вспомнил Александра. Какой толчок мыслям и делам давали беседы с ним и с его друзьями! «Я-то цел…» Но, оказывается, исчезла среда, которая питала его идеями. Самые отчаянные его замыслы приходились «тем» по Душе.

А с людьми, настроенными официально-патриотически, располагающими огромной властью, «честными» и влиятельными, он как-то не мог договориться… Они его не понимали.

Капитан раз видел в Петергофе, как садовники спиливали молодое деревце, порядочное уже, которое выросло не там, где надо. Некоторые ветви его были отрублены и лежали зеленые и яркие, в то время как ствол уже раскатали по полену. И он почувствовал себя сейчас живой отрубленной ветвью погибшего дерева. Нужна почва, чтобы не засохнуть…

Константин Полозов уехал. Никанор Невельской сказал, что не знает куда… С большим трудом выхлопотал он право выезда за границу. Кажется, во Франкфурт сначала. Александр — в ссылке. Геннадий Иванович ездил искать Павла Алексеевича Кузьмина, но и его не было. На квартире, где жил он в позапрошлом году, сказали, что арестован и выслан, взят не здесь, а у родственников…

Куда бы он ни поехал, пусто, следы расправы всюду. Петербург как метлой выметен…

Миша один как родной, но еще дитя во многом…

Пришло в голову, что хоть и один остался, но, как живая ветвь погибшего дерева, должен пустить корни. Он снова стал невольно думать о том, что было целью его жизни. «Я осуществлю ее ради всего святого, ради Екатерины Ивановны, которая верит мне». Иного выхода не было, он чувствовал, что должен забыть своих друзей… «Но у меня есть любовь моя и цель моей жизни… Екатерина Ивановна, милая, если бы вы знали, как любовь к вам исцеляет меня. Не полюбил бы я, верно, погиб бы, сошел бы с ума».

Ему казалось, что великий князь не чувствует сути его замыслов, не видит его тревог. Он, конечно, добрый, любит меня, заинтересовался, но он не смеет разбить ложные понятия авторитетов, взять все в свои руки, схватить быка за рога… И Литке жестоко ошибается.

«А что, если я погибну, засохну, как отрубленная ветвь? Ведь я совершенно одинок, почвы нет, никто еще не согласился со мной, — пришло ему в голову. — Но неужели никто и никогда не отзовется мне, кроме этих загубленных людей?»

Сердце его сжалось от предчувствия. Он вдруг понял старую истину, что один человек ничто. Он был одинок, ему казалось, что он больше не найдет друзей, свободных от условностей жизни, сочувствующих его интересам… Друзей нет. Пусто…

«Может быть, ум мой высохнет от одиночества и бесплодной борьбы и стану я со временем косным, смирившимся служакой, обозленным и холодным… или раздражительным крикуном. Стану при каждом слове бить кулаком по столу, орать, как дядюшка Куприянов. И то и другое — смерть…»

Капитан стоял на углу Невского. Ветер дул с Невы. Вечерело… Зима, огни, пора театров, балов, все веселы… Вокруг толпа, проезжают экипажи. Проходят стройные офицеры в модных шинелях, со шпагами… А капитану город показался пустым.

Глава сорок первая

МАЛЕНЬКИЙ БИСКВИТ И РЮМКА МАЛАГИ

«…Закрыть Америку»… — но, кажется, сие от меня не зависит?

M. E. Салтыков-Щедрин, «Сказка о ретивом начальнике» [105].

Граф завтракал рано, при свете огней, в голубой столовой с пилястрами из мрамора и с низкими белыми печами, на которых изображены были голубые вакханки, венки и светильники. Он сидел за столом, маленький и черный. Прислуживали трое слуг. Это было точно так же, как в доброе старое время во Франции.

На слугах короткие бархатные штаны с бантами и белые чулки. Стояла тишина. Стол ломился от множества драгоценной посуды, фарфора и хрусталя. В огромной серебряной вазе живые цветы, по сторонам свисают пышные груды зелени. Все это из собственных оранжерей графа. Там, за городом, этот маленький живой старичок любит назначать свидания молоденьким дамам, таким же прекрасным и светлым, как эти голубые вакханки на двух жарко натопленных печах.

Быстро подносятся блюда…

Но граф в том возрасте, когда нельзя съесть ничего лишнего. Не только лишнего, но и вообще граф не хотел есть утром, у него не было аппетита.

Весь этот поток посуды и все эти бесшумно снующие, вышколенные и почтительные пожилые слуги-иностранцы — все было лишь торжественным обрядом, самоутешительным спектаклем, одним из тех обычаев, о которых в свете говорили как о знаках приверженности канцлера старым порядкам даже в личной жизни.

Так каждое утро.

А граф мог съесть только один бисквит и выпить только одну рюмку малаги.

Иногда за завтраком он вызывал повара. И тогда совершенно откровенно, не сдерживая своих желаний, оживленно жестикулируя, канцлер России объяснял, сколько тмина, корицы, перца и гвоздики надо положить в какое-нибудь кушанье к обеду. Поминались артишоки, спаржа, маслины… Граф испытывал наслаждение от разговора про еду гораздо большее, чем от самой еды…

×
×