Дружба, кажется, наметилась у Гончарова с губернатором, и это тоже расстраивало Путятина.

Казак Парфентьев стоял на баке с изумленным детским выражением на лице. Ему немного жаль было покидать место, где он похоронил столько товарищей, но выжил сам. Потрудился так, как нигде в другом месте. И радостно, что впервые в жизни идешь на пароходе, да еще домой. Тут сразу подняли якорь – и поше-ел!

– Вот, ваше благородие, какая штука! – сказал он стоявшему рядом Николаю Бошняку.

– Мы еще вернемся сюда! – мрачно ответил тот.

Машина заработала, крутился винт, и легко, просто, свободно шло судно прочь из бухты без всякого ветра. Поплыли сопки, брошенные теперь огороды, недостроенные казармы и домики и неоконченные батареи. Солнце клонилось к сопкам.

– Теперь все бросят как есть, – сказал Беломестнов, показывая на берег.

Подошел Муравьев. Он гулял от юта до бака.

– А ты думаешь, можно тут жить? – спросил он у Парфентьева.

– Почему же нельжя? Харчи будут, так что не жить.

– Еще лучше, чем в Охотске! – вмешался Беломестнов. – Тут, сказывают, недалеко охота хорошая.

– Ну да! Но теперь вы домой?

– Шлава богу, ваше вышокопревошходителыитво. Премного благодарны.

– Вот так-то, брат Парфентьев!

Как Путятин, войдя в Хади, увлекся этой гаванью и поддался восторженным речам Бошняка и восхищению своих офицеров, так и Муравьев, побывав тут, сильно озаботился. Казаки судили очень едко, если вдуматься в смысл их слов. Странно, конечно, что все, кто перенес эту страшную зимовку, отзываются о здешних местах с похвалой. Конечно, они правы, можно жить и тут. Но разве в этом дело! Эта бухта произвела на него впечатление. Но в то же время у него было такое чувство, что он меньше всего желает смотреть на нее из рук Невельского, который всюду тычет свои планы. Все совершится, но не по Невельскому! Теперь Муравьев сам тут был, сам все видел, и обо всем у него складывалось свое собственное, совершенно правильное мнение.

Николай Николаевич привык, что и в Иркутске, и в Петербурге считают его главным деятелем Сибири. Перед государем и наместником, перед великим князем и правительством он ходатай по делам Амура и зачинатель всех действий в этом краю. «Без меня и Невельского давно бы съели. Лишь я его спасаю!»

Бошняк говорил, что отсюда есть путь через перевал на Амур, со временем, может быть, будет тракт или чугунка, что, имея такой порт, флот пойдет на открытие новых портов на юге, и только тогда будем мы владеть Востоком. Муравьеву казалось, что он как попугай повторяет Невельского. Генерал решил отпустить Бошняка в Россию, пусть едет к себе в Кострому и отдыхает у родных. Там живо все забудется!..

«Я очень рад, что Парфентьев и Беломестнов с нами идут, – думал Бошняк. – Кир о семье скучал, все, бывало, рассказывал, какие у него дети, как работать стараются. Как я боялся, что они с Парфентьевым не выживут!»

Бошняк сегодня ходил прощаться с могилами своих матросов и Чудинова, отнес им лесных цветов…

Утром у берега Сахалина догнали большую гиляцкую лодку с каютой из шкур, с парусом и с грудами тюков и японской посуды на корме. На борт шхуны поднялся рослый, плечистый гиляк. Лоб его высок, орлиный нос, открытая шея, черная от загара, голову он держит гордо и независимо. Из-под морского клеенчатого плаща у пояса видны кинжал и пистолет.

– Позь! – сказал Бошняк и протянул гиляку руку.

Они поцеловались.

Николай Константинович представил знаменитого гиляка Муравьеву.

– Зачем, генерал, бросил Сахалин? Худо! – резко сказал Позь и вдруг сощурился, лицо его приняло хитрое выражение, он улыбнулся. – А японцы спрашивают: где русский, почему убежал? Говорил, остров его, нас будет защищать, а сам убежал.

– У тебя есть знакомые японцы?

– Нету, что ль? Ну да, есть!

Оказалось, что Позь уже давно ходит раза два в год на южную оконечность Сахалина, доставляет туда разные товары, прежде возил с отцом маньчжурские изделия, перекупал их у торгашей, а также меха, хрящ рыб, орлиные хвосты… Теперь берет еще и чугуны, топоры, сукно.

– У Невельского тоже есть японцы приятели. Он со мной всегда свой товар японцам посылает. Наша фактория торгует с ними давно. И офицеры и приказчики бывали со мной у японцев. Капитан и сам там был. Ты знаешь! Он шел на своем «Байкале». Японцы боятся чужих, а нас не боятся. Они приходят туда рыбу ловить. Напрасно, генерал, ушли с острова, мне чуть всю торговлю не испортили. А придет американский командор и скажет: «Вери гут, вери гут бэй, вери гут айлэнд!» Че тогда? Нет, ваше превосходительство, надо скорей обратно пост ставить.

– Зачем американцам Сахалин?

– Генерал! На Сахалине лес, бревна повезут отсюда. Уголь. В Японии нет леса.

Муравьев знал, что этот гиляк был проводником Невельского, что он участник событий на Тыре, а до того был проводником Миддендорфа.

… Сахалин перетянул, как на весах, и чуть совсем не ушел под воду, с другой стороны моря поднялся материк с сопками, и к вечеру шхуна, оставив Позя, прибыла в Де-Кастри. В гавани суда. «Оливуца» стоит. Прекрасно! Она возвратилась с Камчатки.

При тусклых свечах в маленькой каюте Муравьев беседовал с Буссэ. Николай Васильевич отлично себя чувствует. По его словам, весь штаб ждет с нетерпением генерал-губернатора. И камер-юнкер Бибиков, и Казакевич, и все… Они недалеко отсюда – в Мариинске. И ждут дальнейших распоряжений. С быстротой могут явиться сюда или отправиться вниз по реке.

– А где же Геннадий Иванович? – удивленно спросил генерал.

Буссэ как бы вспомнил и сказал. Известие было очень неприятное. Несчастье может повлиять на Геннадия Ивановича, а пока что он еще очень нужен. Без него как без рук! И «Паллады» не введешь!

«Так я пойду прямо в Петровское, к нему и к Катерине Ивановне, – молниеносно решил Николай Николаевич. – Кстати, сразу же с рапортами, шхуну отправляю в Аян, пусть Миша скачет побойчей в Петербург. Отвезет радостную весть государю».

Муравьев резко сказал, что все обвинения, которые Буссэ выдвигал против Невельского, оказались ложны.

– Я все проверил на месте! Геннадий Иванович и не мог дать ничего для зимовки! Он и сам, видно, голодал, немногим лучше было ему, чем экипажам судов в Императорской!

Шлюпка подошла. В полутьме в дверях появился лейтенант Назимов. Муравьев вскрыл письмо Василия Степановича.

– Я его в порошок изотру! Как он смеет? Да вы знали, что он мне послал! Как вы могли?

– Помилуйте, ваше…

– Это ослушание! Вы – на войне! Военным судом судить! Немедленно изготовиться к плаванию, и утром отправляйтесь. В шесть часов вам будет вручена бумага. Да не будьте трусом! «Аврора» немедленно должна быть отправлена сюда! Потребуйте исполнения. Помните, я с вас взыщу! Да возьмите с собой лейтенанта Гаврилова. Он здоров и возвращается.

Не подавая руки, генерал отпустил командира «Оливуцы».

– Что мне с Завойко делать? «Аврору» не отдает! Ну, я ему покажу.

Он приказал Буссэ немедленно сообщить штабу, чтобы шли все в Николаевск, там оставить пароход «Аргунь», а самим – в Петровское. Всем!

Муравьев написал Василию Степановичу. Потом походил по каюте, подумал, вышел на палубу, вернулся и переписал сам начисто, резко, но без крайностей.

Утром «Оливуца» ушла. За ней из бухты вышла шхуна.

– Прямо в Петровское, сахалинским фарватером. Запаситесь углем! У Невельских горе, и я хочу разделить его! – Так сказано было капитану. – Их горе – мое горе.

Весь день губернатор просидел за составлением рапортов в Петербург. А вечером он рассказывал в кают-компании историю любви Невельского. Сказал, что в Иркутске говорили, будто они не пара и что Екатерина Ивановна якобы не любит Геннадия Ивановича. Это будто бы он, Муравьев, заставил ее выйти за Невельского ради долга… Черт знает, что наплели! А какая это прекрасная, идеальная любовь!

Бошняк, шедший на этом же судне, едва Буссэ начал говорить, встал и ушел, его не было в кают-компании. Римский-Корсаков выходил и снова появлялся. Шли к чихачевской ломке за углем. Утром стали на якорь вблизи берега Сахалина. На море туман и совершенная тишина. На отмели видны шлюпка и часовой. Значит, где-то тут мичман Савич с унтер-офицером и матросами ломает уголь.

×
×