Спорят, кто отличился, кто убил, кто попал во фрегат. Да не все равно кто? Сейчас уж, право, все равно. Горы мертвых и своих и чужих… А врагу не удалось… Так думал Маркешка, глядя вслед уходившим кораблям.

Завойко хвалил аврорцев и говорил их капитану, лысому толстяку, которому в бою ничего не сделалось, что напишет государю и попросит всем наград.

Маркешка даже прослезился. Алексей тоже доволен. Аврорцы – ребята видные и бывалые, им стоит дать награды! Они помогли. На сопке уже было совсем плохо, как они набежали и вызволили из беды.

Забайкальцы восторгались. Но об их геройстве Завойко не упомянул ни в одном из рапортов. Он сделал это из своих соображений. Во-первых, потому, что они плыли по Амуру, который открыт Невельским, и прислал их Муравьев, которого он терпеть не может. И еще много разных соображений.

В порт вошло судно. Пришло известие, что война объявлена.

Завойко собрал народ, построил войска и зачитал высочайший императорский указ о том, что начинается война против англичан и французов. Опять служили молебен.

– Поздно же сюда вести доходят, – говорили солдаты.

– Уж мы отвоевались! А бумага только что пришла.

– Что было бы, братцы, если бы мы ждали этого указа, – говорил Завойко, – и не думали сами, что война началась. А мы начали готовиться уже давно!

– Вот был расчет Муравьева, – говорил жене Завойко, – победить врага эскадрой и войском на устье Амура, для чего он и собрал все корабли и тысячи людей. И он требовал туда «Аврору». Расчет был таков, что лучше нельзя. А Невельской тянул на юг и говорил, что все решится там. Путятин тоже все рассчитал, что он благословит Японию и займет всю Азию православным крестом. Они решали великие проблемы, а судьба сложилась так, что победил Завойко. Те враги, что громко кричали «ура», когда пал наш герой князь Максутов, теперь побиты! И как они дойдут и куда – неизвестно.

Юлия Егоровна в трауре. В трауре и другие женщины, жены чиновников и офицеров… От пленных узнали, что эскадра должна идти в Сан-Франциско… Завойко думал, что к весне надо опять все укреплять. Пока придется переписывать начисто рапорты в Петербург и губернатору.

Глава девятая

ВВОД «ПАЛЛАДЫ»

Кажется, что тут конец света и что дальше уже некуда плыть. Душой овладевает чувство, какое, вероятно, испытывал Одиссей, когда плавал по незнакомому морю и смутно предчувствовал встречи с необыкновенными существами[108].

А. Чехов

В лимане Амура при ясном небе разыгрался шторм. «Паллада» всей своей тяжестью, глухо, но с силой ударилась о песок. Никто не ожидал, и ветер, казалось, не так крепок. Затрещали переборки, захлопали дверцы кают, раздались свистки дудок, загремели крики в рупор, по трапам люди высыпали на палубу, как из муравейника. Новый удар. Угрожающе заскрипели мачты.

Гончаров с отцом Аввакумом[109] перебежали к другому борту, поглядывая вверх.

– Каково, Иван Александрович? – спрашивает барон Криднер.

– Страшновато! – спокойно отвечает Гончаров. При каждом новом ударе «Паллады» о дно он покачивает головой, не поймешь со стороны, не восхищается ли, как вестовой его Фадеев, когда глядит на порку товарища.

«В самом деле, – думает барон, – может быть, писателю любопытно посмотреть, как этак, знаете, фрегат начнет разваливаться, рухнут мачты. Картинно писать потом можно кораблекрушение. Воображаю!»

Вода вокруг не шумит, а ревет. Адмирал взъерошен. На Уньковском лица нет. «Боже мой, – как бы говорит он, – ну, ваше превосходительство, что тут делать?»

Опять удар о песок.

– Вот это поддало! – с восхищением говорит Фадеев, вестовой Гончарова. – Иди-ка в каюту, ваше благородие!

– Отстань, братец. Там еще опасней.

– Как могло случиться? – начинаются разговоры, пока нет новых ударов.

– Предполагали, что идет на прибыль. А оказалось, вода большая. И стала убывать.

Эти дни фрегат едва двигался на буксире гребных судов. Впереди шли шлюпки с промером, разыскивали глубины. Все время в ходу футштоки[110] и лотлини[111].

Накануне, тоже в ветер, пароход «Аргунь» сломался и ушел в Николаевск под парусами. Невельского еще прежде губернатор вызвал к себе, прислав вместо него поручика Воронина, как, говорят, очень знающего. Но и он твердит то же, что все здешние офицеры: «Для ввода «Паллады» нужен пароход!», то есть шхуна. На фрегате недовольны, что Муравьев ее угнал.

К вечеру фрегат оказался в безопасности, его вывели на глубину. Шторм стихал.

– Такой опасности, как сегодня, еще не бывало! – сказал Уньковский, обращаясь к Гончарову.

«Если бы эти четыреста человек занимались полезным делом все время, – думает Гончаров, глядя на уходивших вниз матросов в черных от пота рубахах, – можно бы было выстроить город, порт, открыть бог знает что. Какие матросы здоровяки, а труд исполняют бесцельный. Боже, хвалить парус могут только бессердечные и безграмотные романтики. Твердят, что от паруса никогда не откажутся, стыдно, мол, ходить на самоварах и коптилках, профессия теряет благородную привлекательность».

Флотские офицеры – народ на редкость выносливый, это Гончаров заметил еще по выходе из Кронштадта, когда по неделе ветер держал на одном месте, даже обратно относил, а им хоть бы что, как будто главное – провести определенный срок на корабле, а не двигаться вперед. Такое терпение, пожалуй, не достоинство, похоже на лень. У Гончарова такого терпения нет. Ему хочется домой, тоскливо смотреть на все, что происходит, жаль людей, и судна, и бесцельно текущего времени.

Впрочем, за последние дни даже терпение моряков не выдерживало.

Плохо писалось в тропиках, непривычен климат для литературных занятий, хотя Иван Александрович и там трудился. А тут повеяло холодком, иной ветер, почувствовалось что-то родное, потянуло работать. Двухгодичное знойное лето заканчивалось, хотя на дворе июль. Пора домой! Уж несколько раз просился у адмирала, да все без толку, то отпускает, то не отпускает. Сегодня хотел объясниться решительно, но шторм помешал. Адмирал готовится к отплытию в Японию. Шлюпки ежедневно ходят на «Диану» и обратно, идет перетасовка полная. Путятин частично заменяет команду и офицеров «Дианы» своими, палладскими.

С Уньковским охотно расстается.

Гончаров еще до прихода «Дианы» просил отпустить его в Россию. Адмирал мнется и толком ничего не говорит. Это все очень раздражает Гончарова. Ощущение такое, что ему вяжут руки, когда они рвутся к делу.

Моря у нас есть, а интереса к морям нет, вот в чем причина, и Гончаров это заметил давно. А причина этого, в свою очередь, в корне… все та же!

Если бы, к примеру, описать и объяснить все, что тут происходит? Трудно Петербург заинтересовать Татарским проливом. Да и все, что тут делается, секретно, оглашению не подлежит.

Если бы и можно было, то, пожалуй, только вред сделаешь правдивым описанием. Правительство возмутится. У нас любят лесть, похвальбу, реляции победные. Узнав, что тут, сделают вид, что поражены, да и взыщут с того, кто трудится, накажут не тех, кто виноват, и дело погубят в зачатке.

Парохода не было, экспедицию, говорят, обманывали, не присылали ничего, обещаний не исполняли, люди мерли от голода. Дорого приходится расплачиваться морякам за лень господ петербуржцев.

Да, причина не здесь, где собрались люди редкой энергии и сам Муравьев ею пышет, а в глубине России. Нет, нет у нас интереса к морю! Может быть, теперь после Нахимова появится. Как опишешь отчаяние, владеющее всеми, когда фрегат тянут, бессмысленно надрываясь бог знает зачем, и сердцу больно, когда смотришь со стороны. Сказать прямо нельзя. Смягчить – значит все испортить. Не сказать, не намекнуть даже – подло, право, подло.

×
×