– Будем стоять крепко! Будем мы биться с ворами!

– Старайтесь! Он ужо, как тихо зачнет, сожмет поборами…

– Ту-у, молчи!

– Я не бунтую, а говорить нынче можно.

– Людие православные! Целуйте крест святой, что будете стоять за город…

Горожане расходились, по городу шли караулы, направляясь к главным воротам Астрахани. В часовне Троицы монахи готовились служить всенощную. Монастырский двор обширный, с тыном, обросшим виноградниками, – широкие ворота его всегда были открыты. Иные из горожан, особенно женщины, расположились близ часовни, ждали службы. В темноте город жужжал и жил. Недалеко от Вознесенских ворот, близ Спасо-Преображенского монастыря, стрельцы из кабака выкатили бочки с водкой, пили на улице и, чтоб было светло, деревянный большой построй кабака зажгли. Горожане мимоходом из кремля пробовали тушить пожар, стрельцы отгоняли горожан:

– С пожогом нам веселее!

– Близ едина лишь стена монастырска каменна!

– Город не пожжем, пейте с нами!

Многие из горожан приставали к стрельцам и пили.

Прясла кружечного двора горели огнями факелов. Как черные свечи, воткнуты факелы меж жердей – на пряслах стены. Целовальники, опасаясь побоев, сбежали, кинув двор на хозяйничанье стрельцов. В питейной избе за стойкой вели счет в свой карман «напойные деньги» стрельцы. В огнях факелов по стенам и прилепленных к стойке сальных свечей скакали скоморохи с настоящими медведями и ряжеными козами. За длинным питейным столом появились среди стрелецких шапок и бархатные, красные, с кистями сынков Разина.[306] На столе зажелтели подметные листы; никто не читал их, кроме переодетых воеводиных сыщиков. Сыщики подбирали осторожно письма, говорили меж собой:

– Рукописанье Митьки-подьячего!

– Вор окаянной!

– Чуй, что бархатная шапка лжет!

Бархатные шапки кричали похабные слова про воеводу, восхваляли богатство, щедрость и славу боевую грозного атамана: «Как он, батько, плавает по синю морю на кошме чудодейной и на ней же по небу летает».

– А ждите. Седни в Астрахань залетит весь огнянной!..

20

Дозор по городу вел и понуждал горожан, кои не шли в работу к стенам, князь Михаил Семенович с конницей в черных бурках. Князь Михаил ездил с факелом в руке, с обнаженной саблей в другой; черкесы с фонарями, притороченными к луке седла, чтоб не гасли свечи, ехали шагом. Черный воздух был недвижим и тепел. Князь заскакивал на черном коне вперед, бороздя сумрак мутным отблеском факела, панциря и посеребренного шлема с еловцом. Горожане, подвластные воеводе, таскали и возили к стенным башням воду, котлы и камни. Черный город, шлыкообразный вверху, понизу то серел, то мутно белел в бродячих огнях. На стенах города зажглись костры, освещая рыжие башни и полуторасаженные зубцы стен. Под командой матерого конного стрелецкого десятника с широким безволосым, безбровым лицом, Фрола Дуры, по городу, кроме князя Михаила, ездили конные стрельцы. От кабаков и с кружечного пьяные стрельцы шли в кремль. Воевода еще не запер ворот кремля, ждал с донесением нужных людей и сыщиков. Сойдясь на дворе воеводы, стрельцы кричали:

– Закинь, воевода, город крепить!

– Подай жалованье!

Прозоровский в колонтаре, сложив мисюрский шлем на синюю с узором скатерть стола, сидел на совете в горнице. Против него за столом – древний митрополит. Саккос и митра лежали, отсвечивая радугой драгоценных камней в огнях от свечей, на скамье в углу горницы. Приглаживая черную рясу с нагрудным крестом левой, правой рукой старик, привычно в крест сложив пальцы, двигал неторопливо по камкосиной скатерти и говорил, топыря на воеводу клочки седых бровей, тряся полысевшей головой:

– Ох, сыне! Давно надо было укрепить город… Ныне же нужное время, много нужное! Мутятся люди. Слышишь, как ломят дом твой?

– Я, отец святой, ко всему худчему уготовлен.

– А паства, сыне? Твоя паства воинская, моя же – всечеловеческая… Ту и иную мы распустили, яко негодные пастыри.

– Не иму вины в том, отче! В стрельцах не волен был. Боярами да великим государем не мне одному – всем воеводам указано: «Порядков стрелецких чтоб не ведать…»

– А худо сие! Воински дела правь, да воинскую силу не ведай… Како так?

– Такова воля великого государя! Теи делы сданы головам да пятидесятникам и иным. Гей, подкрепиться нам дайте! – встав и подойдя к дверям горницы, приказал воевода. – Еще прибавить огню!

Тихо, почти неслышно на зов князя вошла с поклонами воеводша, внесла на серебряном подносе хмельной мед, коврижки, виноград и белый хлеб. За хозяйкой, также чуть слышно, двигались две девицы черноволосые, в нанковых сарафанах, с повязками цветной тесьмы по головам. Поставили на стол два трехсвещника, зажгли свечи.

– Того жду, господин мой Иван Семенович!

Воеводша в зеленом атласном шушуне[307], в кике, по алому бархату золотые переперы (решетки), приложила бледное лицо к желтой руке повыше кисти, сказала чуть слышно:

– Благослови, преосвященнейший владыко, грешную…

Митрополит не взглянул на боярыню – он считал грехом останавливать глаза на женщинах, – перекрестил перед ее грудью воздух и в сторону уходивших девушек перекрестил так же. Воеводша поклонилась мужу, сказала:

– Господин мой, князь Иван Семенович! Слышишь ли? Стрельцы гораздо хмельны и огнянны с факелами, лезут, шумны. Имя твое поносят, ломят двери, жалованье налегают…

– Ой, Федоровна, боярыня, чую, денег нет дать им, а слово сказано – дать!

Митрополит поднял над столом желтую руку.

– Сыне мой, друже, Иван-князь! Выди к бунтовщикам, вели идти им на двор к монастырю у часовни Троицы. Я же иду в монастырь, из своей казны дам деньги.

– Отец духовный! Много задолжен без того я тебе…

– Тленны блага земные, сыне! Живы станем, ту сочтемся, преставимся богу – господь зачтет.

Боярыня, уходя, не заперла дверей горницы, в двери почти вбежал юноша, земно поклонился воеводе, потом так же митрополиту. Старик перекрестил подростка. Юноша сказал воеводе:

– Батя! Пусти меня оружного на стены, хочу быть ратным.

Воевода встал, погладил сына по темно-русым длинным волосам, заботливо одернул на юноше измятую синюю чугу и, строго глядя в зеленоватые большие глаза подростка, ответил:

– Жди, Борис! Не пора идти из дому – не чуешь ты, как хмельные бунтовщики дом ломят?

Сын ушел, воевода вышел на балкон. За окнами мотались головы и факелы, с треском гудело дерево дверей, звенели заметы.

– Эй, пожога пасись, воевода-а!

– С добра подай наши деньги-и!

Прозоровский перегнулся через балясы перил, крикнул в пестрый сумрак двора:

– Робята! Идите к часовне Троицы – из монастыря дадут деньги, а вы не мешайте молящимся!

– Добро!

– Хто молится – пущай!

– Мы же будем кадить – у святых бороды затрешшат!

Митрополит, отведав кушанья, стоял, стуча посохом в пол, призывая слугу.

Воевода, вернувшись, тряс головой и кулаками:

– В иные времена за скаредные речи и богохуленья быть бы многим на пытке… Нынче вот молчать надо…

– Великие беды грядут на нас, сыне!

Вошел митрополичий служка, поклонился воеводе, взял вещи, саккос и митру, подошел к старику и, поддерживая, повел из дому. Воевода, с трехсвещником провожая митрополита, говорил:

– Мыслю я и надеждой малой утешен – выплатим деньги, многие утихомирят себя… Беда лишь в том, что воров из тюрем расковали, от этих не уберечься бунта. Одного повесили на стене… Посланца-разинца…

– Сыне мой, не едины стрельцы… Молись богу, да спасет нас! Горожане, недалек час, идя ко кресту, целуя святыню, злые лики являли. От горожан и иных многих погибель наша…

– Да, отец! Князь Семен – явный изменник: не идет с нами и нигде не являет себя ратоборцем государева дела. Дом же его на Балчуге есть, из его дома ворота тайные за город, ко рвам… Пасусь его, отче!

×
×