Тын, окружавший двор до половины стояков, обрыт покато землей. На покатую землю, к тыну, богаделенские божедомы каждое утро тащили убитых или опившихся в кабаках Москвы. Со слобод для опознания мертвых тоже сюда волокли, клали головой к тыну: покойник казался полулежачим. Безголовых клали к тыну ногами. Воеводы Земского приказа, сменяя один другого, оставляли с мертвыми старый порядок:

– Пущай-де опознанных родня земле предаст.

В этот день небо безоблачно. Но солнца, как перед дождем, нет: широкая, почти слитая с бледным небом, туча шла медленно и заслоняла блеск солнца. После заутрени на Земском дворе пестрели заплатанной одеждой и лохмотьями божедомы, старики, старухи, незаконнорожденные, бездомные малоумки-детины. Они, таская, укладывали по заведенному порядку к тыну мертвецов и боялись оглядываться на Земский приказ. По сизым, багровым или иззелена-бледным лицам мертвых бродили мухи, тучами жужжали в воздухе. Воронье каркало, садясь на острия тына, жадно глядело, но божедомы гнали птиц. У иных, долго лежавших на жаре покойников около носа, рта и в глазах копошились черви. От прикосновения с трупов ползла одежда, мазала гноем нищих.

– Не кинь его оземь!

– А чого?

– Того, розваляется – куды рука-нога.

– Да бог с ним, огнил-таки!

– Родных не сыщет – троицы дождетца, зароют, одежут.[356]

– Не дождется! Вишь, теплынь, и муха ест: розваляется…

– Дождется, зароют крещеные.

Ни двору, строго оглядываясь, шел дьяк в синем колпаке, в распахнутой летней котыге. Он остановился, не подходя к нищим.

– Эй, червивые старцы, бога деля призрели вас люди – вы же не радеете кормильцам.

– Пошто не радеем, дьяче?

– Без ума, лишь бы скоро кинуть: безголовых к тыну срезом пхаете… Голов тож, знаю я, искать лень… Иная, може, где под мостом аль рундуком завалилась.

– Да, милостивец, коли пси у убитых головушек не сглонули, сыщем.

– Сыщите! И по правилам, не вами заведенным, не валите срезом к тыну – к ступням киньте.

– Дьяче, так указал нам класть звонец, кой мертвеньким чет пишет.

– Сказывает, крест на вороту не должен к ногам пасть, а у иного головы нет, да крест на шее иметца.

– По-старому выходит – крест к ногам!

– Безумному сказывать, едино что воду толочь. Ну вас в подпечье!

Дьяк, бороздя посохом песок, ушел в приказ.

– Не гордой, вишь! С нами возговорил.

– Должно, у его кого родного убили?

– Седни много идет их, дьяков, бояр да палачов чтой-то.

– Нишкни, а то погонят! Вора Стеньку Разина сюды везут.

– Эх, не все собраны мертвы, а надо ба сходить нам – вся Москва посыпала за Тверски ворота.

– Куды ходить? Задавят! Сила народу валит глядеть.

– Сюды, в пытошные горницы, поведут вора?

– Ум твой родущий, парень!

– Чого?

– Дурак! Чтоб тебе с теми горницами сгореть.

– Чого ты, бабка?

– Вишь, спужал Степаниду… В горницах, детина, люди людей чествуют, а здеся поштвуют палачи ременными калачи!

– Забыл я про то, дедко!

– Подь к окнам приказа, послушай – память дадут!

– Спаси мя Христос!

Подошел в черном колпаке и черном подряснике человек с записью в руках.

– Ты, Трофимушко, быдто дьяк!

– Тебя ба в котыгу нарядить, да батог в руки.

– Убогие, а тож глуму предаетесь – грех вам! Сколь мертвых сносили?

– Ой, отец! Давно, вишь, не сбирали, по слободам многих нашли да у кремлевских пытошных стен кинутых.

– Сколь четом?

– Волокем на шестой десяток третьего.

– Како рухледишко на последнем?

– Посконно!

– Городской?

– Нет, пахотной с видов человек.

– Глава убиенного иметца ли?

– Руса голова, нос шишкой, да опух.

– Резан? Ай без ручной налоги?

– Без знака убоя, отец!

– Пишу: «Глава руса с сединкой, нос шишковат – видом опоек кабацкий…» Сине лицо?

– Синька в лице есть, отец!

– То, знать, опоек!

Пономарь каждое утро и праздники между утреней и обедней переписывал на Земском мертвых; попутно успевал записать разговоры, причитания родных убитых, слова бояр, дьяков, шедших по двору в приказ. Хотя это и преследовалось строго, но он с дрожью в руках и ногах подслушивал часто пытошные речи – писал тоже, особенно любил их записывать: в них сказывалась большая обида на бояр, дьяков и судей. Пономарь часто думал: «Есть ли на земле правда?» Счет мертвецов пономарь сдавал на руки бирючей, кричавших на площадях слобод налоги и приказания властей. Не давал лишь тем своих записей, которые в Китай-городе читали народу царские указы, «особливые». После неотложных дел бирючи оповещали горожан:

– Слышьте, люди! На Москве убитые – опознать на Земском дворе вскорости.

Переписчика называли звонец Трошка. Он еще усерднее стал делать свое добровольное дело, когда за перепись покойников его похвалил самолично царский духовник, в церкви которого Трошка вел звон. Пономарь хорошо знал порядки Земского двора и по приготовлениям догадывался – большого ли, малого «лихого» будут пытать. Теперь он прислушался, отодвинулся в глубь двора от толпы божедомов и воющих по мертвым горожан и тут же увидел, как во двор приказа, звеня оружием, спешно вошел караул стрельцов в кафтанах мясного цвета – приказа головы Федора Александрова. Караул прогнал со двора божедомов и городских людей. На пономаря в черном подряснике не обратил внимания, считая его за церковника, позванного в приказ с крестом.

По площади за собором Покрова встала завеса пыли:

– Ве-езу-ут!

– Ой, то Стеньку!

– Страшного! Восподи Исусе!

Во двор приказа двигалась на просторной телеге, нарочито построенной, виселица черного цвета. Телегу тащили три разномастных лошади. На шее Разина надет ошейник ременной с гвоздями, с перекладины виселицы спускалась цепь и была прикреплена кольцом железным к ошейнику. Руки атамана распялены, прикручены цепями к столбам виселицы. Ноги, обутые у городской заставы в опорки и рваные штаны, расставлены широко и прикручены также цепями к столбам виселицы. Посредине телеги вдоль просунута черная плаха до передка телеги, в переднем конце плахи воткнут отточенный топор. Справа телеги цепью за железный ошейник к оглобле был прикручен брат Разина Фролка в казацком старом зипуне, шелковом, желтом, он бежал, заплетаясь нога за ногу и пыля сапогами. Фролку не переодевали, как Разина, с него сорвали только палачи в свою пользу бархатный синий жупан, такой же, какой был на атамане. Прилаживая голову, чтоб не давило железом, Фролка то багровел лицом, то бледнел, как мертвый, и мелкой рысцой бежал за крупно шагающими лошадьми. Хватаясь за оглоблю, чтоб не свалиться, время от времени выкрикивал:

– Ой, беда, братан! Ой, лихо!..

Голова атамана опущена, полуседые кудри скрыли лоб и лицо. С левой стороны головы шла сплошная красная борозда без волос.

– Ой, лишенько нам!

– Молчи, баба! В гости к царю везут казаков – то ли не честь? А ты хнычешь… Да сами мы не цари, што ли?! Вишь, вся Москва встречу вышла. Почет велик – не срамись… Терпи!..

– Ой, лишенько, лихо, братан!

– Попировали вволю! Боярам стала наша честь завидна… Не смерть страшна! Худо – везут нас не в Кремль, где брата Ивана кончили… Волокут, вишь, в Земской на Красную…

У ног атамана, справа и слева, по два стрельца с саблями наголо, кафтаны на стрельцах мясного цвета. Стрельцы крикнули Разину:

– Не молвить слова!

– Молчать указано вам!

Разин плюнул:

– Народу молчу – не надобен боле; сказываю брату.

– Молчать!

Пономарь, отойдя за приказ, увидал, что в конце двора один малоумный божедомок, Филька, остался возиться над мертвыми: он гонял ворон, налетевших клевать трупы. Детина с красным лицом, дико тараща глаза, бегал за птицами, махая длинными рукавами рваной бабьей кацавейки:

– Кыш, кыш! Пожри вас волки!

Обернувшись к воротам и заметив телегу с виселицей, атамана прикованного и бегущего Фролку, начал бить в ладоши да плясать, припевая:

×
×