– Здесь глубокий песчаный грунт, доктор, я изорвал чулки, а носить неуклюжую обувь не привык.

– Вы правы! Я думал об этом.

Немцы, неторопливо разговаривая, вошли в большую хату на площади – постоянное пристанище иностранных купцов.

5

В обширной хате в глубине атаманского двора устроились московские гости – боярин и три дьяка.

Внутри хата убрала под светлицу: ковры на стенах, на полу тканые половики, большая лечь с палаткой и грубой; хата не курная, как у многих, хотя в ней пахнет дымом, а глубокий жараток набит пылающими углями. Окна затянуты тонко скобленным бычьим пузырем, свет в избе тусклый, но рамы окна можно сдвинуть на сторону – открыть на воздух. Опасаясь жадных до государевых тайн ушей, боярин Пафнутий Кяврин не открывал окон, но, распахнув дверь в сени, выпускал жаркий и угарный воздух избы. Боярин встал рано, открыв новгородского дела синий сундук, окованный узорчатым серебром, достал дедовский, медный, под золотом, складень с изображением многих праздников, примостил раскрытый складень в углу на столе и, приклеив перед ним восковую свечу, зажег ее лучиной.

Раньше чем стать на колени, перекреститься, проворчал:

– Образов мало, а чтутся христианами… В церкви почасту войну решают…

И, держа пальцы в двуперстном сложении[57], крепко пригнетая их во время креста ко лбу и груди, стал молиться. Мутный свет ползал по его желтому голому черепу. Боярин не завешивал дверей в горенку, где жили дьяки, – он любил досматривать своих людишек. Вовремя молитвы лезла в голову неотвязная мысль, боярин размашистее молился, стучал лбом, кланяясь в землю, но не мог устоять, подумал; «Здесь надо с людишками иной потуг, ино сбегут в козаки, тайны наши разглаголят».

Против дверей, в другой половине, дьяки обедали. На широком столе с голубой скатертью стояло большое блюдо жареных чебаков с поливкой из красного перца, тут же, насыпанная до краев сушеными шемайками – мелкими рыбами, плошка глазированная, красной глины.

– Штоб их сотона взял, чубатых! Просил баранины, они же, трясца их бей, щусей нажарили, – зычным басом сказал молодой дьяк в нанковом кафтане, длинноволосый и русый.

– Запри гортань, тише!.. Боярин на молитве. Лжешь. Зри-ко – тут лещи да корюха сушена…

– Бузу завсегда лопают, нам ублажают ее… Просил квасу – нет! Мне брюхо натянуло с бузы, как воеводский набат…[58]

– Ой, Ефим! Станешь в ответ боярину… Ой, детина, мотри…

Ели дьяки руками, поевши, покрестились, вытерли руки о полу кафтанов. Два – бородатых дьяка, Ефим – молодой, едва показывались усы.

Молились дьяки своим образам, – в хате хозяйских образов не было. В половине дьяков на стене висела только лубочная картина местного изготовления: неуклюжий казак в красной шапке, в синей куртке, в штанах красных, заправленных в сапоги не по ноге, колол длинной пикой сломившегося назад ляха в зеленом кафтане, в голубой шапке с красным пером. Внизу крупная надпись: «Бисов ляше у Богдана-батька пляше». Младший из дьяков, вторя скрипу отодвигаемого окна, громко испустил газы, говоря:

– Хорошо бы у чубатых! Свет велик, только ветром песку много метет, зубы скрегчат…

– Сказываю – боярин на молитве, – пождал бы спущать дух, поспеешь, мы вон терпим…

– Ништо, знает он.

– Знать тебя знает, да на Москве в гости зазовет, – в Разбойном там спустишь, у заплечного…

Молодой дьяк тряхнул волосами:

– Бит-таки бывал от него, а у заплечного мне быть не к месту, я не вор.

Кончив молиться, боярин степенно и строго во шел к дьякам, захватив по дороге свой посох. Дьяки низко поклонились, касаясь пальцами полу.

– Утомился, боярин? Просим отведать наше немудрое яство! Я объедки приберу, сменю скатерть и кликну, чтоб дали самолучших яств…

Молодой дьяк говорил суетливо, готовый бежать.

Боярин остановил:

– Невместно мне с вами – зван к отаману, а вот дух пустишь беспричинно… Клоп за тобой, детина, ездит, как за ханским послом вошь в кибитке.

Старшие дьяки стояли, склонив головы, ждали, когда боярин будет говорить тихо, почти шепотом: тогда бойся. Но боярин ровно и громко продолжал:

– Взят ты мной, Ефим, юнцом малым, книжному урядству обучен и чернилы приправлять, а ныне дозволение я оказал тебе многое, даже листы государю составлять доверился, ты и не помыслишь, сколь великой чести уподоблен, клопа ведешь за собой…

– Прости, боярин, то клоп от тихого испускания духа живность имет, от трескотного старания не зарождается…

На возражения дьяка боярин стукнул посохом в пол и нахмурился, что-то хотел сказать, но в воздухе за окном послышалось многоголосое пение, прогремело:

– Ура-а, бра-а-ты!

Вздрогнула земля от залпа пушек.

Боярин побледнел:

– Что это? Ефим, беги проведай!

Бородатые дьяки бросились к окнам. Младший стоял спокойно.

– То, боярин, с моря шарпальники вошли, свои чубатые стрету бьют…

Боярин ожил:

– Вот за то и люблю тебя, Ефим, что знаешь все, что затевается у них… Ох, угарно, у меня голова что-то скомнет, на ветер ба ино ладно, да боюсь…

– Чего убоялся, боярин?

– Ведь мы послы от государя, мног народ очи откроет, а народ – вор, злонравный народ! Отаманов своих мало слушает, так зло бы кое над нами не учинили!

– Страх мал, боярин! Турской посол, персицкой и иные в их городишке почасту стоят, мы как все, – обыкли они к послам, ей-бо!

– А, так? Я вот армяк накину и пойдем. Армяк хоша скорлатной, да покроем всего к месту ближе…

– Дай подмогу тебе, боярин!

Молодой дьяк вывернулся впереди боярина в его половину. Пожилые с завистью глядели вслед; когда боярин занялся платьем, один сказал:

– Обежит нас Ефимко! Боярина водит, как выжлеца[59] на ремне…

Другой так же – чуть слышно – ответил:

– То правда, Семенушко, обежал уж…

6

Боярин Пафнутий с дьяками неторопливо вышел за плетень атаманского двора…

Со сгорка видно им реку, белую от солнечного света. На серебре струй московские гости увидали страшные им челны шарпальников: длинные, с длинными веслами, почерневшие от воды и порохового дыма, опутанные толстыми ребрами полос из прутьев камыша. В челнах люди – в бархате, золотой и серебряной парче, в коврах; в красных шапках – запорожцы, в бараньих – донцы.

– Сатанинское сборище…

Боярин, бодая песок посохом, двинулся вперед. Дьяки – за ним.

Толпа казаков выскакивала из челнов на пристань. На пристани другая толпа своих била в котлы-литавры, играла на трубах и дудках. Тут же с берега стреляли холостыми из длинных пушек на дубовых колесах. По серебристой воде ползли тучи дыма, пахнущие порохом. Крики сотен голосов:

– Бра-а-ты з моря-а!

На бревенчатую пристань казаки из челнов вели пленных (ясырь): мужчин, связанных и оборванных, с чужими бронзовыми лицами, в крови и царапинах; полуголых женщин в пестрых штанах. Женщин казаки вели несвязанными – за косы. Один запорожец, саженного роста, с усами вниз, падающими на могучую грудь, в разорванной синей куртке, в плаще из сизого атласа, скрепленного у подбородка золотой цепью, коричневыми руками с безобразными жилами держал за косы двух молодых турчанок и когда подходил с ними к кому-нибудь из мужчин, то кричал пленницам:

– А ну, перехрестись!

Турчанки неумело крестились.

– Покупай, браты, ясырь! Всяка хрестится, жена будет!

Лица вернувшихся с моря – в черной крови, запекшихся шрамах, руки – тоже. Пестрая толпа с пристани направилась к часовне на площадь.

– К Мыколы! Морскому святому молебен за живое вертание з моря…

– Хто письменный? Нехай тот и поп буде!

– А ну, хрестись!

– Гундосый, ты?

– Тарануха?! Казак, здоров? Дай пощупаю, – жив…

×
×