Человек в чалме нагнулся над запорожцем, сказал громко:

– Селэ малыкин![63]

– Ого! – запорожец открыл глаза, ответил тем же приветствием: – Малыкин селэ, кунак!

– Колько – два?

– Тебе, мухаммедан? За тридцать талерей – два!

– Дай ясырь – бери менгун.

Запорожец быстрее, чем можно было ожидать от грузного тела, сел, загреб в охапку обеих пленниц, как маленьких девочек, встал с ними на ноги:

– Ясырь вот, дай менгун!

Человек в чалме бойко отсчитал тридцать серебряных монет, передал запорожцу. Пленницы стояли сзади него, казак взял ту и другую за руки, передал купившему, сперва из правой руки одну, потом из левой – другую.

Купивший нагнул перед казаком голову, приложил руку к сердцу в знак приветствия продавцу ясыря и, повернувшись, пошел с турчанками в город.

– Эге! То не крамарь – купец… – проворчал запорожец. Нагнулся, накинул на плечо плащ, загреб в большую лапу оружие и шапку. Сонливость с него спала, он спешно пошел в ближайший шинок.

Младший дьяк не утерпел, громко сказал:

– Эх, боярин, да я бы у этого бражника обеих жонок купил за два кувшина водки.

– Я тебе, холоп, заплавлю рот свинцом! – прошипел боярин.

Мимо москвичей юрко пробежал почти голый мальчишка, черноволосый и смуглый; потряхивая кувшином киноварной глины, кричал:

– Коза-а! Буза-а!

– Эй, соленый пуп! – подзывали мальчишку проходившие казаки. – Дай бузу!

Видя, как жадно глотали казаки бузу, младший дьяк ворчал:

– Чубатые черти! Дуют – хоть бы что, а мне с подболтки этой охота дух пустить, да старик – как волк.

Молодой дьяк боялся идти близко за гневным боярином, ждал, когда его позовут…

8

На площади, недалеко от часовни Николы, стоит деревянная церковь Ивана Воина с дубовым, из бревен, гнилым навесом над входом. Под навесом, над низкими створчатыми дверьми с железными кольцами, – темный образ святого. Иван Воин изображен вполуоборот, в мутно-желтых латах, опоясан узким кушаком, на кушаке недлинный меч в темных ножнах, под латами красные штаны, сапоги, похожие на чулки, желтые. Левая рука опущена и согнута к сердцу, в правой он держит тонкий крест, и вид у него, как будто к чему-то прислушивается. В углу на клочках облаков какие-то лики…

Казаки входят и выходят из церкви, поворачиваются и на дверь крестятся. Ставят свечи тем святым, которые по их понятиям лучше помогают в походах и кому на войне дано слово поставить в старой церкви «светилку». В церкви два попа, присланные Москвою; каждый из попов привез по образу, писанному московскими царскими иконниками. Казаки обходят привезенные образа, ворчат:

– Не нашего письма образы… Христы на воевод схожи – румяны и толсты.

Про попов шутят:

– Древние. Поп попа водит и по пути спрашивает: «Як тебе имя, Иване?» – и до сих пор попы не ведают, кого кличут «Иване», а кого «Петр».

Читать попы не видят – службу ведут на память, вместо «аллилуйя» часто произносят «аминь»… Казаки редко венчаются в церкви, больше придерживаются старины: объявляют имя жениха и невесты на майдане, строят для того помост, жених берет свидетелей за себя и за невесту.

Боярин с дьяками проталкивались на площадь к церкви. Не доходя площади – ряд торговых ларей и шинков-сараев. Москвичи, подойдя к ларям, рассматривая товары, приостановились: перед одним ларем ходил взад-вперед бородатый перс в широком кафтане из верблюжьей крашенной в кирпичный цвет шерсти, в коротких, до колен, такого же цвета штанах, с голыми ногами, в башмаках на босу ногу, кричал, как гусь:

– Зер – барфт! Зер – барфт![64]

Идя обратно, взывал тем же голосом:

– Золот – парш, золот – парш!

– Эй, соленой!

– Он не грек – баньян, мултанея.

– Не, пошто? У тех по носу мазано желтым и в белой чалме, а этот в синей, да все одно. Эй, почем парш, чесотку продаешь?

В глубине ларя сидел другой перс, – видимо, хозяин, в халате из золотой с красными разводами парчи, в голубой, вышитой золотом чалме, – ел липкие сласти, таская их руками из мешка в рог; черная с блеском борода перса было густо облеплена крошками лакомств.

Когда с зазывающим покупателей персом разговаривали, он улыбался, махал руками, кричал громче первого:

– Хороши парча! Хороши, дай менгун, козак!

Боярин подошел к ларю, подкинул вывешенные светлые полотнища на руке, сказал:

– Добрая парча! Надо зайти купить… На Москву такой не везут…

Прошли, почти не взглянув на лари с синей одамашкой-камкой[65], коротко постояли у ларя с бархатами: бурскими, литовскими и веницейскими.

– Бархаты продают, разбойники, не в пример лучше московских: цвет рудо-желтой, золотным лоском отливает…

Дальше и в стороне – ларь с сараем. Сквозь редкие бревна сарая из щелей сверкали на свет жадные чьи-то глаза. Ларь вплотную подходил к сараю. В сарай из открытого ларя – дощатая дверь, завешанная наполовину персидским ковром; по сторонам ларя – ковры удивительно тонких узоров. Боярин развел руками и чуть не уронил свой посох с золоченым набалдашником:

– Диво! Вот так диво! Этаких ковров не зрел от роду моего, а живу на свете довольно…

В ларе два горбоносых, высоких: один – в черной шапке с меховым верхом, другой – в черной мохнатой; из-под кудрей овчины глядели острые глаза с голубоватыми зрачками; оба в вывернутых шерстью наружу бараньих шубах.

– Кизылбашцы[66], нехристи, – проговорил Ефим.

Боярин оборвал дьяка:

– Холоп! Спуста не суди: кизылбашцы – те, что парчой торг ведут, эти, думно мне, лязгины!..

Один из горбоносых, выпустив изо рта мундштук кальяна, стоявшего за ковром на столике, закричал:

– Камэнумэк, арнэлахчик! Мэ тхга март! Цахумэнк халичаннер Хоросаниц ев-Парскастанц Фараганиц!

Снова бойко и хищно схватил черной лапой с острыми ногтями чубук кальяна и с шипеньем, бульканьем начал тянуть табак.

– Сатана его поймет! Сосет кишку, едино что из жил кровь тянет… Ей-бо, глянь, боярин, – со Страшного суда черт и лает по-адскому! – вскричал Ефим.

– Запри гортань! Постоим – поймем, – упрямо остановился боярин.

Другой горбоносый закричал по-русски:

– Господарь, желаете ли купить девочку или мальчика?.. Еще продаем ковры из Хорасана и Персии – Фарагана[67].

Первый горбоносый опять крикнул, коверкая русские слова:

– Сами дишови наши товар! – кричал он гортанно-зычно, словно радовался, что знал эти чужие слова. Тонкий, сухой, с желтым лицом. Бараний балахон на нем мотался, и когда распахивался, то на поясе с металлическими бляхами под балахоном блестел узорчатыми ножнами длинный кинжал.

Боярин подошел, потрогал один ковер.

– Хорош ковер – фараганский дело! – сказал тот, что кричал по-русски.

Стали торговаться. Дьяки молча выжидали; только Ефим увивался около – гладил ковры, прикладывался к ним лицом, нюхал. Боярин приторговал один ковер, черный человек бойко свернул его, получил деньги, заговорил, шлепая по ковру коричневой рукой:

– Господарь, купи девочка… – теркская, гибкая, ца! – Он щелкнул языком. – Будит плясать, бубен бить, играть, птица – не девочка, ца! Летает – не пляшет…

Боярин молча махнул рукой одному из бородатых дьяков, передал ковер:

– Неси, Семен, ко мне!

Дьяк принял ковер.

Черный продолжал вкрадчиво:

– Есть одна… Груди выжжены… на грудях кизылбашски чашечки… на цепочках… Любить можно, дарить можно – матерью не будет… грудь нет, плод – нет… Вырастет, зла будет, как гиена. Можно господарю такая свой гарем беречь – никого не пустит, жон замучит, сама – нет плод и другим не даст чужой муж ходить… Дешево, господарь… девочка…

×
×