Боярин, делая вид, что не слышит вкрадчивой речи черного, разглядывал ковры.

– Сами дишови наши товар! – кричал другой.

Ефим, понимая, что этот не знает много по-русски, сказал:

– Ты, сатана, баньян ли грек?

– Нэ… – затряс тот мохнатой головой, – нэ грек, армэнен… Камэнумэк, арнэл ахчик!

– Дьяки, идем дале!

Дьяки поклонились и двинулись за боярином. Ефим подошел к боярину ближе, заговорил быстро:

– Глядел ли, боярин, на того, что по-нашему не лопочет?

– Что ты усмотрел?

– Видал я, боярин, у него под шубой экой чинжалище-аршин, – видно, что разбойник, черт! Продаст да догонит, зарежет и… снова продаст!

– Ну, уж ты! Сходно продают… На Москве таких ковров и за такие деньги во сне не увидишь…

– Им что, как у чубатых, – все грабленое… Видал ли, колько в сарае мальчишек и девок малых: все щели глазами, как воробьями, утыканы!

– Да, народ таки разбойник! – согласился боярин и прибавил: – А торгуют сходно…

Под ногами начали шнырять собаки, запахло мясом, начавшим тухнуть. Мухи тыкались в лицо на лету, – в этих рядах продавали съедобное.

Бурые вепри, оскалив страшные клыки, висели на солнопеке несниманные, они подвешены около ларей веревками к дубовым перекладинам. Мухи и черви копошились в глазах лесной убоины. Тут же стояли обрубленные ноги степных лошадей, огромные, с широко разросшимися, неуклюжими копытами. Мясник, бородатый донец, кричал, размахивая над рогожей-фартуком кровавыми руками:

– Кому жеребчика степного? Холку, голову, весь озадок? Смачно жарить с перцем, с чесноком – объедение!

– Ты, кунак, махан ел?

– Ел! – бойко отвечает мясник. – И тебе, казак, не запрещу: степная жеребятина мягче теленка. Купи барана, вепря – тоже есть.

– А ну, кажи барана! Пса не дай…

– Пса ловить нет время, пес без рог… Баран вот!

– Сытой, нет? Ага!

– Нехристи! Жрут, как татарва: коня – так коня, и гадов всяких с червью купят, тьфу! – Боярин плюнул, нахмурился; говоря, он понизил голос.

Дьяки, побаиваясь его гнева, отстали.

Старик, постукивая по камням, пыля песок посохом, шел, спешно убегая от вида и запахов рынка.

– Идет не ладно, а сказать – озлится!

Молодой дьяк ответил бородатому:

– Пущай…

– Озлится! К гневному не приступишь, мотри…

Боярин разошелся в шинки: дубовые сараи распахнуты, из дверей и с задов несет густой вонью – водки, соленой рыбы и навоза. Шинки упираются задами в низкий плетень, у плетня торчмя вперед краснеют и чернеют шапки, желтеют колени – люди опорожняются. Здесь едко пахнет гнилым, моченным в воде льном.

Старик чихнул, полой кафтана обтер бороду и закрыл низ лица. Отшатнулся, попятился, повернул к дьякам.

Заглядывая боярину в глаза, Ефим заговорил:

– Крепко у нас на Москве, боярин, эким по задам торгуют, чубатые еще крепче, мекаю я?

– Занес, сатана! К церкви идем, а куды разбрелись? Водчий пес! Где – так востер, тут вот – глаз туп.

– Церковь у них древняя, боярин, розваляется скоро. Наши им нову кладут, да они, вишь, любят свое – так тут, подпирать чтоб, столбы к ней лепят.

– Б…дослов! – зашипел боярин. – Кабы на Москве о церкви такое молвил – свинцу в глотку: не богохуль на веру… Я ужо тебе!..

Дьяк ждал удара, но боярин опустил посох. Дьяк, сняв шапку, заговорил жалостливо:

– Прости, боярин! Много от ихней бузы брюхом маюсь, ино в голове потуг и пустое на язык лезет.

– Ну и ладно! Тому верю… Только не от бузы брюхо дует – от яства: брашно у разбойников с перцем, с коренем, а пуще того – неведомо, кого спекли: чистое ли? Ты, дьяк, ужо с опаской подсмотри за ними…

– Чую, боярин. Дай буду путь править вот этим межутком – и у церкви.

Старик, боясь опередить дьяка, шел, боязливо косясь на шинки, где со столов висели чубатые головы и крепкие, цвета бронзы, руки. В шинках пили, табачный дым валил из дверей, как на пожаре, слышались голоса:

– Рони, браты, в мошну шинкаря менгун!

– Пей! На Волге тай на море горы золота-а!

– Московицки насады да бусы[68] дадут одежи тай хлеба-а!

– Гнездо шарпальников! – шипел боярин.

9

На площади собрались казаки и казачки, мужики в лаптях, в широких штанах и белых рубахах, – к церкви скоро не пройдешь.

Недалеко от церкви возведено возвышение, две старых казачки бойко постилают на возвышении синюю ткань и забрасывают лестницу плахтами ярких цветов.

Боярин тихо приказал:

– Проведай, Ефим, кому тут плаха?

Дьяк от шутки господина с веселым лицом полез в толпу; вернувшись, сообщил:

– Женятся, боярин! Шарпальники московских попов не любят и крутятся к лавке лицом да по гузну дубцом…

– То забавляешь ты! А как по ихнему уставу?

– Стоят, народу поклоны бьют, потом невесту бьют!

– Ты сказывай правду!

– А вот их ведут! Проберемся ближе, узрим, услышим, не спуста мы – уши да око государево…

– Держи язык, кто мы! Крамари мы… Не напрасно разбойник тако величал нас…

– Ближе еще, боярин, – вон молодые…

На возвышение с образом в руках, прикрытым полотенцем, в синем новом кафтане, без шапки вошел черноволосый Фрол Разин. Следом за ним два видока (свидетели), держа за руки – один жениха, другой – невесту, вошли на помост, поклонились народу. Фрол с образом отошел вглубь, не кланяясь. Видоки каждый на свою сторону отошли, встали на передних углах возвышения.

Жених взял невесту за руку, еще оба поклонились народу.

На Степане Разине – белый атласный кафтан с перехватом; по перехвату – кушак голубой шелковый, на кушаке – короткий кривой нож в серебряных ножнах, с ручкой из рыбьего зуба. На голове – красная шапка с узкой меховой оторочкой. Черные кудри выбивались из-под шапки.

Невеста – в коричневом платье, на голове – синяя прозрачная повязка; повязка спускалась сзади, ею были перевиты русые косы.

– Шарпаной на ем кафтан, боярин, московской, становой, виранной жемчугами, – зашептал Ефим.

– Пошто толкуешь спуста! Али я покроев кафтана не знаю!

Другой дьяк шепнул:

– Чуют нас, бойтесь…

– Еще дурак, – сказал старик, – ништо кому сказываем. – Он все же опасливо оглянулся и, не видя, кто бы ими занимался, прибавил: – Палача бы сюда! Помост налажен, и сидению нашему конец!

Ефим начал громко смеяться.

– Пасись, дьяк, – народ не свой!

Жених на помосте, выставив правую ногу в желтом сафьянном сапоге, взяв шапку в левую руку, стал креститься. Невеста, глядя на церковь, – тоже. Потом оба поклонились на все стороны. Жених голосом, далеко слышным, проговорил:

– Жена моя, атаманы-молодцы, и вы, добрые казаки, и люди все, вот! Кто не ведает ее имя, тому сказываю: она Олена Микитишна, дочь вдовицы казака Шишенка…

– А ведаешь ли, казак, что батько твой Тимоша ныне помер?

– Мертвого не оживишь, казак! Что есть – не поворотишь. Ведаю смерть и отца жалею, да гулебщику казаку дома сидеть мало; отойдет свадьба – снесем упокойного, благо – он в своем дому, и на могиле над ним голубец справим – по чести.

– Женись, казак! Нету время охотнику дома сидеть, слезы ронить.

– Дид древний – во сто лет был!..

Жених повернулся к невесте:

– Олена Микитишна! Будь жена моя, – стану любить и, сколь можно, хранить тебя и дарить буду.

Разин поклонился невесте в пояс.

– А ты, Степан Тимофеевич, будь моим мужем любимым, и только до тебя я предалась душой – и телом тебе предамся…

Невеста поклонилась жениху в ноги. Потом встали рядом, глядя вперед на толпу.

Видок со стороны жениха одернул на ремне черкесскую саблю. Его широкая грудь под синим кафтаном подалась вперед, но он молчал, одергивая черные небольшие усы, поправил под запорожской шапкой густые, как у калмыка, черные волосы, заговорил негромко:

– Атаманы, ясаулы и весь народ! Я, Василий Лавреев, прозвищем Васька Ус[69], казак, ведомый вам, – в охотниках хожалый атаманом, – даю честное слово свое за жениха Степана Разина, в товарищах ратных ведомого, что буду держать его на правду, чтоб он не обижал жену свою Олену Микитишну, и до вас доводить, ежели нечестен с женой будет.

×
×