– Менгун, козаки, менгун…

– Сатана! Даром не можно?

Разин кинул на стол талер.

– Узорочье есть, то сказывать нече, – челны набьем свинцом и – гулять!

– Руки есть, головы – на плечах!

– Пьем, браты! Ишь, сколь серебра на Дону, простору хочется!

– Браты мы, Степан. Руку, дай руку! – Жилистая рука с длинными узловатыми пальцами протянулась через стол. Разин скрыл ее, сжав. Сверху легла широкая лапа с короткими жесткими пальцами Васьки Уса.

– А тож я брат вам, казаки!

– Пей, допивай!

– Допьем, Степанушко!

– А ты, Степан, опасись Корнея – не спуста отец твой Тимоша не любил его…

– Сережка, знаю я, все знаю…

– Нынче, Степан, тебя в атаманы?

– Можно! Иду…

Мимо дверей всех шинков прошел казак-глашатай, бивший палкой по котлу-литавре, висевшей на груди на кушаке.

– Гей, гей, казаки! К станичной батько кличет…

– Зряще ходим мы сколь дней, – круче решить надо, а то атаман опятит!

– Не опятит, Серега, гуляем!..

Встали, пошли, тяжелые, трое…

13

Молодуха Олена, повязав голову синим платом из камки, косы, отливающие золотом, наглухо скрыла. На широких бедрах новая плахта, ходит за мужем, пристает, в глаза заглядывает:

– Ой, Стенько, сколь ден душа болит, – что умыслил, скажи?

Разин – в черном бархатном кафтане нараспашку, под кафтаном узкий, до колен, шелковый зипун, на голове красная шалка, угрюмые глаза уперлись вдаль.

Старые казаки, взглядывая на шапку Разина, ворчат:

– Матерой низовик, а шапка запорожская, – негоже такое!

На площади много хмельных, голоса шумны и спорны:

– Стенько, уж с молодой приелось жареное аль из моря соленого захотел?

– Хороша жена, да казаку не дома сидеть… Олена! Она у меня – эх!

Степан слегка хлопает рукой жену по мягкой спине и хмурится – мелькнуло в голове коротко, но ясно другое лицо: так же трепал на Москве из земли взятую.

– Ну, шапка! – Запорожская шапка высоко летит от сильной руки в голубую высь.

– Слышьте, казаки-молодцы?!

– Слышим!

– Кто за мной на Волгу? Насаду рыбу лови-ить?

– Большая рыба, казак?

– Ты щи пуд!

Полетели шапки вверх: Сережкина баранья с красным верхом – первая, вторая запорожская – Васьки Уса.

– Эх, лети моя!

– Моя!

– А наша что, хуже? Лети!

– И я.

– Чти, казаки-атаманы, сколь шапок, столь охотников!

Звеня литаврой, в станичную избу с площади прошел глашатай:

– Гей, казаки, атаман иде!..

Из приземистой хаты, станичной избы, с широким, втоптанным в землю крыльцом казаки вынесли бунчук: держит древко – с золоченым шариком, с конским хвостом наверху – старый есаул Кусей, а за ним еще есаулы и писарь. Все казаки и есаулы, как в поход, одеты в темные кожухи, только атаман Корней в красном скорлатном кафтане; по красному верху его бараньей шапки – из золоченых лент крест. В руках атамана знак его власти – брусь.[75] Топорище бруся обволочено черным, перевито тянутым серебром. Все стали близ церкви в круг; сняв шапки, перекрестились. Снял и атаман шапку, входя в середину круга, перекрестился. Когда атаман снял шапку, блеснула в ухе белая серьга, а черная коса с проседью легла на его правое плечо.

Кинув наземь шапки, есаулы положили перед атаманом бунчук и несколько раз поклонились атаману в пояс, – шапки подняли, надели, атаман – тоже. Корней Яковлев тряхнул головой, сказал громко:

– Зовите, атаманы-молодцы, тех казаков, кои самовольством вот уже не един день, не спрося круга, собираются в гульбу…

Круг стал шире, те казаки, что кидали шапки, встали перед атаманом.

Атаман, опустив брусь к земле, блеснул серьгой, громко спросил, водя глазами по толпе:

– А знаете ли, молодняк-казаки, что в станичной избе есть колодки, чепи, коза и добрая плеть?

– Знаем, батько!

– Кого в атаманы взяли для гульбы?

– Стеньку Разю – хрестника твоего!

– А ведомо ли вам, казаки, что круг тайно постановил?

– Нет, батько!

– Так ведайте. На тайном кругу Степан Разин взят старшиной в зимовую станицу на Москву есаулом. Почесть немалая ему, и загодя хрестник поедет, привезет от царя на всю реку жалованье, да о вестях наказать, что писали к нам воеводы из Астрахани: «Куды будут походы царя крымского с его ратью?» – о чем через лазутчиков мы накрепко проведали. А еще узнать в Москве – время ли от нас чинить турчину помешку или закинуть? О том сами мы не ведомы, а потому я, атаман, приказую вам, молодняк, забыть о моем хрестнике, и так как вы по младости не ведомы тайных дел круга, то вины ваши отдаю вам без тюремного вязеня и не прещу, казаки, гулять; исстари так ведетца, не от меня, что казак – гулебщик… И ведаю: не спущу вас, самовольством уйдете. Посему берите иного атамана, – гуляйте, в горы; в море, куда душа лежит…

– Добро, батько! Благодарствуем.

– Берем Сережку!

– Кроме хрестника – не прещу! Ты же, Степан, не ослушайся круга, круг не напрасно под бунчук вышел. Иди домой и исподволь налаживай харч, воз и кони: падет снег – старшина позовет.

Разин молча махнул шапкой, выйдя из круга, обнял жену:

– Домой, Олена!

Олена сорвала плат с головы, махала им, поворачивая радостное лицо в сторону атамана. Атаман пошел в станичную избу, только на крыльце, отдав брусь есаулам, Снял шапку и в ответ на приветствие молодухи помахал.

– Иди, жонка! Продали меня Москве, а ты крамарей приветишь.

– Ой, Стенько, сколь деньков с тобой!.. Спасибо Корнею.

– Женстяя душа и петли рада!

Плюнул, беспечно запел:

Казаки гуляют
Да стрелою каленой
За Яик пущают…

Опустил голову и, скрипя зубами, скомкал красную шапку в руке:

– Дешево не купят Разю!

– Ой, Стенько, боюсь, не скрегчи зубом… Ты и во сне скрегчишь…

Москва боярская

1

Светловолосая боярыня сорвала с головы дорогую, шитую жемчугами с золотом кику, бросила на лавку.

– Ну, девки, кто муж?

– Тебе мужем быть, боярыня!

– Муж бьет, а тебя кто бить может? Ты муж…

С поклоном вошла сенная привратница.

– Там, боярыня Анна Ильинишна[76], мирской худой человек тебя просит.

– Чернцов принимаю… Иным закажи ходить ко мне.

– «Был-де я в чернцах, – ведает меня боярыня…» – слезно молит.

– Кто такой? Веди!

Привратница ввела худого, тощего человека в рваном кафтане, в валеных опорках. Человек у порога осел на пол, завыл:

– Сгноили, матушка княгиня! Лик человечий во мне сгноили, заступись.

– Кто тебя в обиде держит, Василии?

– По патриаршу слову отдали боярину головой в выслугу рухледи!

– Какой рухледи?

– Он, милостивая! Ни душой, ни телом не виноват, а вот… Поставил, вишь, на наше подворье боярин Квашнин сундук с печатьми, в сундуке-то деньги были – тыща рублев, сказывает, да шапка бархатная с дужкой, с петелью большой жемчужной, да ожерелье с пугвицы золотными, камением. И все то с сундука покрали. А я без грамоты, мужик простой, – едино, что платье монастырско… И не мог я к боярину вязаться – оглядеть дать, что там под печатьми, цело ли?.. И ни душой, ни телом, а по указу патриарха содрали с меня черное, окрутили во вретище, выдали боярину, а Квашнин, Иван-то Петрович, озлясь много, что не по ево нраву суд решил, что не можно ему с монастыря усудить тое деньги его и рухледи, говорит: «Буду я на тебе, сколь жив ты, старой черт, воду возить с Яузы, кормить-де не стану, – головой дан, что хочу – творю по тебе!» И возят, матушка, на мне замест клячи не воду, а навоз – в заходе ямы, и стольчаки чищу, и всякую черную работу. Пристанешь, – бьют батоги, не кормят, не обувают. Вишь на мне уляди ветхи, так и те из жалости купец гостиные сотни Еремов дал, что ряды у Варварских ворот… А Квашнин-боярин, не оправь его душу, как бывает хмелен, в шумстве, – а бывает с ним такое почесть ежедень, – кличет меня, велит рядить в скоморошью харю, рогатую, поганую, велит мне играть ему похабные песни да, ползучи, лаять псом, а голосу мово не станет, – пинками ребра бьет и хребет ломит чем ни попадя… Боярыня же его, Иванова Устиния Васильевна, пьяная, в домовой байны, что у них во дворе у хмельника, раз, два в неделю, а и более, лежит на полке, девки ее парят, да зовет меня тож парить ее, а в байны напотдаванно, аж стены трещат; а я и малого банного духу не несу, с ног меня валит от слабости, сердце заходитца, и как полоумный я тогда деюсь. «Парь, сволочь! Игумна парил – парь, я повыше буду». И паришь, а она экая, что гора мясная… И тут же, в байны, все неминучее в бадью чинит и тайные уды именует по-мужичьи. А воду таскаешь до того, покеда не падешь, а падешь – в байны ли, в предбаннике, – она из тое бадьи велит меня окатить и кричит криком матерне: «Вот-те, голец, благодать духа свята!» А вретище не велит скидать, паришь ее в одежке… И бредешь, не чуя ни ног, ни главы после всего того, в угол какой темной, дрожишь дрожмя, весь зловонной да пакостной, свету божью не рад и не чаешь конца аду сему… Хоть ты, светлая княгинюшка, умилостивись над стариком.

×
×