Воевода Андрей Унковский из Царицына в 1667 году доносил:

«Стенька Разин с товарыщи на воровство из Черкасского пошел же, и войско ему в том не препятствовало».

В хате Разина чисто прибрано. В углу черные образа на клинообразной божнице по серебряным венцам завешаны шитыми полотенцами, глиняный пол устлан пестрыми половиками.

Олена, нарядная, в новой плахте, в красных штанах, в сапогах с короткими голенищами, прибирала стол.

– Ты бы подсобил, Фролко, или Гришутку покликал – где он?

Черноволосый, с девичьим лицом, уже тронутым морщинами около карих глаз, Фрол ответил женщине бренчаньем струн домры, потом приостановил игру, сказал:

– Твой Гришутка с ребятами побежал за город – играют в войну.

Снова забренчали струны.

– Чого брежчишь? Ужо придет, наиграешься – жди!

– А ну его, лисьего хвоста, волчьего зуба! Не люблю, Олена, Корнея, и Стенька его не любит.

– Ой, лжешь! Стенька батьку хрестного любит и почитает…

– И покойный отец Тимоша не любил… В ночь, как помереть ему, я его хмельного вел по Черкасскому, говорил: «Берегись Корнея, Корней дуже хитрой». Давно уж то было, да хорошо помнится.

– Не хитрой был – не был бы столь годов атаманом, а то без его совета и круг не бывает. – Олена засмеялась, подразнила Фрола, подходя, растопыривая над головой казака полные руки.

– Стара стала, а обнять, что ль? Вишь, много ты, Фролко, на девку походишь – оттого, должно, не женишься.

Фрол опустил глаза.

– Не женюсь и в помыслах не держу, – прибавил чуть слышно: – Тебе забава, а я тебя сызмальства люблю…

– Любишь? Ой, да не казак ты!

– Не лежит сердце к казачеству: война, грабеж. Где казаки, там смерть, а они лишь похваляются, что нещадны ни к младеню, ни к старику.

– Кабы Стенько тебя чул – согнал бы с хаты.

Фрол рванул струны. Олена отошла к столу, поправила яндову с вином, одернула скатерть.

– Чего струны тревожишь?

– Вишь, эти пищат – не могу терпеть.

В углу у дверей стояла большая ржавая клетка, из нее пахло тухлым мясом. Два ястреба сидели на жердочке клетки один против другого, но их разделяла проволочная сетка, и ястреба, срываясь с жердочек, бились в сетку, впивали крючкообразные когти, норовя достать один другого, и не могли – вновь садились, свистели заунывно:

– Фи-и-и… Фи-и-и…

– Махонькие были, а выросли – все сцепиться пробуют… Тебе бы, Фролко, в пирах домрачеем ходить… Стенько не такой. У, мой Стенько грозен бывает!

– Стенько по роду пошел. Батько Тимоша удалой был: с Кондырем Ивашкой[102] Гурьев достроить цареву купцу не дал… сказывали…

– А ты не в породу. Ха-ха… девкой, вишь, тебя рожали, да сплошали… ха-ха-ха… – колыхалась полная грудь Олены, колыхался живот недавно беременной – топырилась спереди плахта.

Солнце било в хату жарко и вдруг померкло на короткое время. Высокая фигура атамана степенно прошла в сени хаты.

Взмахнулись концы половиков у дверец.

Корней-атаман, сняв шапку с бараньим околышем, перекрестился всей широкой пятерней.

– Эге, плясавица! Поздорову ли живешь, дочка?

– Садись, хрестный, испей чего с дороги.

– С дороги? Бугай те рогом! Не велык шлях.

Сверкнуло серебро в ухе, атаман сел к столу, заслонив солнечный свет.

– Э, да вона вечерница альбо денница? Домрачей у дела. Гех, Фрол! Круты казацкую, круты.

Фрол, перебирая струны, тихо подпевал:

А то было на Дону-реке,
Что на прорве – на урочище.
Богатырь ли то, удал казак
Хоронил в земле узорочье…
То узорочье арменьское,
То узорочье бухарское —
Грабежом-разбоем взятое,
Кровью черною замарано,
В костяной ларец положено.
А и был тот костяной ларец
Схожий видом со царь-городом:
Башни, теремы и церкови
Под косой вербой досель лежат…

– О кладе играешь? А ты, Фролко, песни не дослушал сам. Я от бандуриста чул, от темного старца, еще в младости моей; совсем не так та песня играется… Тай по-украиньски вона граетця…

Фрол не ответил атаману.

– Ты плясовую круты!

Гех, свыня квочку высыдела,
Поросеночек яичко снес!

– О, так! О, так! Олена, пляши!

– Грузна я стала, стара, хрестный.

Атаман топнул ногой.

– А ну, грузен медведь, да за конем в бегах держится – пляши!

Олена плавно прошлась по хате. Ее тяжелые волосы растрепались, лицо загорелось, глаза померкли.

Фрол, наигрывая плясовую, боялся глядеть на невестку. Атаман, глотая из ковша хмельное, притопывал ногой, потом вскочил из-за стола и крикнул:

– Фролко, выди, – два слова хрестнице скажу и уйду!

Казак не посмел перечить атаману – взял с лавки шапку, вышел.

Корней хмельна зашептал:

– Сколь годов маню и нынче не забыл – идешь ли со мной, бабица? Нонешнее время пришло, на што тебе надею держать?

– На мужа надею кладу, батько…

– Мужу твоему мало с тобой любоваться.

– Пошто так, хрестный?

– Не ведаешь от мужа? Скажу: в верхние городки много холопей с Москвы беглых сошло… Голутьба к Стеньке липнет, он ее мушкету обучил и в море взял а потом Доном на Волгу вернул. Хотели матерые задержать их; пошто держать? Хлеб съедают, своих теснят… Я дал волю: лети, сокол, с куркулятами. Заказано от Москвы пущать Стеньку на Волгу, а что мне Москва? Нам, матерым казакам, без голутьбы на Дону шире.

Атаман шагнул к Олене и тихо, со злобой прибавил:

– Гех! Он теперь Москву задрал, долго Стеньке не бывать дома…

Олена заплакала, опустила руки.

– Садись, баба! – Атаман сел.

Олена опустилась на скамью, к ней Корней придвинулся, положил ей на плечо тяжелую руку. Отблеск серьги в красном ухе атамана резал Олене глаза, она отвернулась.

– Не отвертывайся, слушай, что скажу; старше ты стала, подобрела, парнишку подрастила, и я старее гляжу, но кину жену от другого мужа, остачу сдам чекан и бунчук пасынку, а не приберут его казаки – молод, то Самаренину[103], и мы с тобой в азовскую сторону… гех!

– Хрестный, буду я мужа дожидать, пущай Стенько меня и Гришку с собой…

– Куда ему волочить тебя? На шарпанье? Грабеж и бой? Недолго гулять твоему Стеньке – уловят! А ты, вишь, еще брюхата…

– Нет, хрестный!

– Гех, Олена! Мы с тобой к салтану турскому, – давно манит меня, а то к польскому крулю за гетьманом Выговским, – подавай-ко нам, круль, цацкы: золото, жемчуг. Ладами голубыми да красными увешал бы, як богородицу… э-эх!

– Не… хрестный…

– Знай все! У Москвы когти, что у ястреба, – вон вишь, как железо дерут в клетке? Услышишь скоро – почнут писать на Дон, на Волгу, в Астрахань: «Имай вора!» И поймают, замучат в пытошной башне аль где… Знай, ежели ты с ним будешь, и тебя на дыбу, рубаху сорвут, и эк по голым пяткам – эк, вот, эк, – атаман постучал в стол сжатым кулаком.

Олена зажмурилась.

– И Гришку твоего и того, кто родится, как детей псковских воров, собаками затравят. Москва – она боярская, у ей жалости не ищи… Со мной уедешь – не обижу ни тебя, ни детей твоих, люба ты мне, сдавна люба!

– Ой, хрестной, хоть помереть, не жаль…

Атаман встал.

– Я еще зайду, ты думай, – страшное твое, сказываю, зачинается только.

Вошел Фрол, сел на прежнее место. Корней-атаман, слегка хмельной, попыхивая дымок трубки на седые усы и красное лицо, сказал, скосив глаза на казака:

– В плахту бы тебя, Фролко, нарядить, в кику, да боярским боярыням в теремах песни играть… игрец! Це не казак и не буде казак!..

×
×