– Стой ты, парень! Не знаешь, где рот открыл?

– А чаво?

– Ту – чаво! Дурак, под окнами Разбойного приказу – чаво!

– Ну, а я – правду? Чул, вот хрест!

– Стрельцы! Хватай вон того в зимней шапке, лжой народ прельщает!

Стрельцы ловят человека за распахнутые полы кафтана.

Тот, кто велел взять, запахивается плотно в длиннополую сермягу, пряча вывернувшийся из рукава тулумбас и надвигая на глаза валеную шляпу.

– Сыщик?

– Кто еще? Ен! Сказывал дураку.

Толпа, пыля песок, бежит прочь от взятого. Стрельцы кричат сыщику:

– Эй, государев истец! Куды с ним?

– То заводчик! Тащи в Разбойной – я приду.

– Эко дело! Да не заводчик я, пустите, Христа ради, государевы люди…

– Допытают кто!

– Ну, парень, волоки ноги, недалеко в гости ехать.

– Ой, головушка! Чул и сбрехнул.

– О головушке споешь в Разбойном – чуешь, как баба поет?

– Да пустите, государевы люди!

– Не упирайся, черт!

У соборов на рундуке спешилась толпа боярских холопов, бьются на кулачки, кричат, свистят пронзительно. Иные, сбитые с деревянной панели, валятся в пыль, вскочив на ноги, хватают за гриву лошадей, за стремена и уезжают, а бой жарче, гуще толпа. Но разом и бой, и крик, и свист утихли: люди как не были тут. Из Архангельского собора по рундуку медленно идет седой боярин в голубой шелковой ферязи, расшитой жемчугом. Боярин без шапки, утирая лысую голову цветным тонким платком, говорит:

– Люди, шапки снять! Кто не снимет, бит кнутом будет здесь же на козле. Великий государь всея Русии со святейшим патриархом идут из собора…

Кто близ рундука, все обнажают головы. Идут попы с крестами, бояре в шелковых и бархатных ферязях, в кафтанах из зарбафа[122]. В пестрой, блещущей жемчугом и дорогими каменьями толпе сияет шапка Мономаха, мотается крест на рукоятке посоха. Близ самого рундука, где проходит царь, толпа валится для поклона в землю, но площадь Ивановская в ширине своей ревет и гудит, не замечая ни царя, ни патриарха. Кого и за что бьют на площади – не разберешь. Голоса дьяков выкрикивают о наказании исправно и точно, но приговоры тонут в ссоре, высвистах конных холопов, в команде стрелецких дозоров, в жужжании голосов Ивановской палатки, в плаксивых жалобах и просьбах у Судного приказа, в ругани приставов и площадных подьячих, не дающих кричать матерне и бессильных остановить тысячи глоток. Гам человеческий сливается с гамом галок и воронья, кочующего на соборах и башнях, облитых по черепице зеленой глазурью, и на рыжей стене Кремля с белой опояской, с пестрыми осыпями кирпича – зубцов и бойниц.

2

Узорчатое окно распахнуто – царь стоит у окна. Голоса с площади долетают четко. Царь в атласном голубом турецком кафтане, пуговицы с левого боку алмазные, короткие рукава кафтана пестрят камением и жемчужными узорами. Шапка Мономаха блестит рядом на круглом низком столе. Тут же приставлен посох с золотым крестом сверху рукоятки. Иногда проходит палатой, каждый раз почтительно сгибая шею, стольник-боярин, бородатый, в дорогом становом кафтане.[123] В следующей, меньшей палате царь приказал собрать столы для пира и бесед с боярами; дел накопилось столько, что царь позволил большим и ближним боярам вершить иные дела, не сносясь с ним. Рядом с царем высокое кресло с плоской спинкой, расписное, в золоте и красках, с подножной скамейкой, обитой голубым бархатом.

Видит в окно царь, как из приказа вывели волосатого дьяка, повели через рундук к одинокому козлу. К козлу у Грановитой палаты водили тех, кто словом или делом обидел царское имя.

Палач встал у козла и расправляет кнут. Рукава красной рубахи засучены, ворот расстегнут.

Помощник палача, не имея времени расстегнуть, срывает с дьяка длиннополый кафтан. Дьяк уронил в песок синий шелковый колпак, топчет его, не замечая, и сам топчется на месте. Руки дьяка трясутся, он дрожит, и хотя в воздухе жарко, но дьяку холодно, лицо посинело. В конце длинного козла стоит дьяк с листом приговора, Осужденный подымает голову на окно царской палаты, раскинув руки, валится в землю, закричав:

– Великий государь, смилуйся-а, прости!..

– Его поруха как? – спрашивает царь.

Дьяк с листом деловит, но, слыша царский голос, поясно кланяется, не подымая головы, и во всю силу глотки, чтоб покрыть многие звуки, отвечает:

– Великий государь, дьяк Лазарко во пьянстве ли, так ли, неведомо, сделал описку в грамоте противу царского имени, своровал в отчестве твоем…

– Сколь бить указано?

– В листе, великий государь, указано бить вора Лазарку кнутом нещадно.

– Бить его четно – в тридцать боев! Нещадно отставить и не смещать – пусть пишет да помнит, что пишет!

Свернув приговор, дьяк с листом поклонился царю поясно. Осужденный встал с земли. Царь отошел от окна, сел на свое кресло, сказал:

– Суд бо божий есть, и честь царева суд любит!

Палатой снова проходил стольник, царь приказал ему:

– Боярин Никита, не вели нынче рындам приходить.

– То укажу им, великий государь!

Стольник прошел, царь хотел закрыть глаза, но по палате спешно и, видимо, робко, колыхая тучными боками, шла родовитая Голицына, мамка царских детей.

– Мама! Не можно идти палатой, тут бояре ходят для ради больших дел.

Боярыня почтительно остановилась, повернувшись лицом к царю, и низко, но не так, чтоб сдвинуть на голове тяжелую кику с золотым челом и камением, поклонилась:

– Холопку твою прости, великий государь; царевич, вишь, сбег в ту палату, и я за ним, да дойти не могу – прыткой, дай ему бог веку…

– Поспешай… пока ништо! А царевича не пущай бегать: иные лестницы есть дорогами[124] крыты, под дорогой гвоздь или иное – береги мальца.

– Уж и то берегу, великий государь!

Боярыня прошла было, царь окликнул:

– Не вели, мама, у царевен в терему окошко распахнуть, чтоб девки с площади не слышали похабных слов.

– То я ведаю, великий государь!

Боярыня ушла, царь снова хотел зажмурить глаза, подумал:

«Нет те покою, царь!»

Очередной караульный боярин вошел в палату, отдал царю земной поклон, встал у двери.

– С чем пришел, боярин?

– Боярин Пушкин Разбойного приказу, великий государь, с дьяком своя, – приказать ай отставить?

– Боярину прикажи, дьяку у меня нынче невместно.

Вошел коренастый чернобородый боярин, у двери упал ниц, встал и, подойдя, снова земно поклонился.

– Пошто не один, боярин?

– Великий государь, с Волги вести, как и ране того были, о воровстве Стеньки Разина с товарыщи… Я же чту грамоты тупо, то дьяк того для волокется мною с письмом…

– Для ради важных дел кличь дьяка… Эй, приказать дьяка!

Русобородый, русоволосый дьяк, войдя, без шапки, степенно, поясно поклонился царю, встал неслышно за боярином, развернув лист, осторожно кашлянул в руку. Царь поднял на дьяка глаза:

– Чти, дьяче!

– «Из Синбирска во 175 году июля в 29 день писал к царю, великому князю Алексею всея Русии самодержцу…»

Царь пнул из-под ног низкую скамейку, вскочил с кресла и затопал ногами:

– Что ты чтешь, сукин сын?! Куда ты дел отчество и слово – «великому государю»?

Дьяк побледнел, слегка пятясь, поклонился, лист задрожал в его руке, но он, твердо глядя в глаза царю, сказал:

– Великий государь, прибавить, убавить слово – не моя власть: чту то, что написано…

– Дай грамоту, пес!

Дьяк с поклоном передал боярину лист, боярин, еще ниже кланяясь, передал лист царю. Царь развернул грамоту во всю длину, оглядел строки и склейки листов внимательно. На его дебелом лице с окладистой бородой ярче заиграл злой румянец. Царь передал грамоту, минуя боярина, в руки дьяку, велел читать; переждав, сказал боярину:

– Кончим с грамотой, боярин Иван Петрович, а ты помету сделай – незамедлительно напиши воеводе, чтоб сыскал дьяка, кто грамоту писал, и с земским прислал того вора на Москву, а мы его здесь под окнами на козле почествуем ботогами… Чти, дьяче!

×
×