Слышен долгий пронзительный свист за землянкой из оврага – там залег дозор. Боярский сын лезет из бурдюги. Разин, вскинув глазами, видит впереди часть фигуры: синий подол куртки, красные штаны и сапоги. Лазунка лезет обратно, говорит тихо:

– Батько, должно, что наши языка уловили?

– Слышу шаги… ведут…

Лазунка садится, прислушивается, но шагов не слышит – услыхал лишь, когда стали подходить близко, кто-то сказал:

– К атаману ведите!

Разин трогает ручку пистолета в кармане красных шаровар.

– Батько! Лазутчик из Яика.

– Подайте! Кто таков?

Перед землянкой хрустит песок, взмахивают руки. Высокий, бородатый, согнувшись, пролезает в землянку. У лазутчика в казацкой одежде, есаульской с перехватом, плеть и ножны без сабли. Лицо худощавое, загорелое и зоркие глаза. Разин, не шевелясь, колет глазами вошедшего. Руки лазутчика скручены за спиной.

– Ге, путы с него прочь!

Казак влезает в землянку, освобождает руки лазутчику.

– Поди на дозор, сокол! Не надобен ты.

Казак исчез из бурдюги.

Атаман снова вскидывает глаза на пойманного, говорит:

– Сядь, Федор!

– Ой, батько-атаман! Думал, не упомнишь меня – раз видел. Ой, и приглядист ты!..

– С чем пришел?

– С чем идти, батько? Без городовых ключей, да то нам не надо – ждем тебя сколь!

– Как мы зайдем в город?

– А дай-ка я сяду.

– А и впрямь надо сести!

Гость сел, подогнув по-турецки ноги.

– Мыслю я вот как тебя пустить, Степан Тимофеевич… Седни ночь, завтра день – жди, послезавтра Петру и Павлу будет служба, согласно праздника, в воротной башне придела апостолам. А как ударят ко всенощной, ты тогда со своими поди к воротам городовым, да кафтанишки, что худче, на плечах, чтоб и топоры за опояской – человек этак с тридцать – сорок, а протчим укажи залечь и, как отопрут ворота, – на свист выдти. Я же из казаков, кои ждут тебя на Яик, караул поставлю, заходить зачнете – они уйдут. Городовыми ключами ведает Ванька Яцын – голова, а в город зайдете – голову того кончить надо: он стрельцов за царем держит, он же сыщиков, лазутчиков ведает, и с вестьми к боярам он посылает… Пить, есть, одеваться в чужое любит… Я его убаю, подпою да сговорю плотников пустить крепить надолбы.

– Люблю, Федор, своих людей!

– А я? Даром, что ли, писал к тебе, Степан Тимофеевич! Федька Сукнин на ветер слова не пустит!

– Добро! Гей, Лазунка, гость важный у нас – открой скрыню, есть ли фряжское? Тащи!

– Есть, атаман!

– Подай, брат! Ха-ха-ха! Так ты, Федор, лазутчик? Ха-ха-ха! Ну, давай обнимемся? Я тут лежал и думу думал о море – теперь будем пить!

– Пир пировать, Степан Тимофеич, нынь мне невместно… Ладом пить будем, как в город зайдешь… Я же спущен на время и до света-зари – ночью не пустят, а быть в городе скоро надобно – дела, вишь, много с головой Яцыным: хитрый бес, и, кабы не бражник был и не столь жадный на корм, угонил бы меня в Москву в пытошную…

– Не держу! Пей на дорогу и поспешай, ежели дело такое…

Позвонили железными кружками во здравие друг друга, обнялись, есаул добавил:

– Степан! Чтоб твои люди не полошили яицких стрельцов и боя с пищали, гику или свисту близ города не казали…

– Таем, Федор, к делу подходить я и люди мои свычны.

– Ну, дай бог! Прости!

3

Тощий, с худым желтым лицом пьяный голова примерял развешанные на бревенчатой, гладко струганной стене хозяйские кафтаны. Есаул Сукнин Федор сидел за большим столом под образами в углу. Хозяйка, нарядная казачка, с двумя дочерьми носили и ставили на стол кушанья.

– А не в обиде ли, Федор Васильев, что гость, голова, твою рухледь на себя пялит?

– Да полно, Иван Кузьмич! Да бери любой кафтанишко – дарю, бери, что по сердцу… Ты хозяин в городовых делах, и мы все тебе поклонны… Ведаю честь твою от царя…

Голова, мотаясь на тонких ногах, сбросил с худых плеч на лавку кафтан осинового цвета, надел малиновый, сел за стол, разглаживая жидкую бородку одной рукой, другой залезая в крупитчатый пирог со щукой, жуя проговорил:

– Ем вот много, а ежа меня ест.

– Что ж так?

– От хорошей ежи не стало ни кожи ни рожи!

– Да пошто?.. Ешь благословясь и на здоровье!

– Клисты извели… Проезжий из Терки немчин дохтур дал, вишь, о той клисте цедулу, что она есть во мне.

Голова полез рукой в карман штанов, долго шарил, достал желтый, затасканный листок, подал хозяину; подавая, прищурился пьяно и хитро.

– Чти-кось, воровской есаул Федько Сукнин!

– С чего такая кличка на мою голову? А честь я худо могу!

– Ой, мошенник! Говорить того не можно, да не боюсь, скажу: государевы сыщики докопались, будто не кто иной, ты вору Стеньке Разину письмо писал, звал его придти на Яик! Не можешь чести? Чти – дружбу веди со мной и дари, а я тебя не выдам.

– Не в чем выдавать, Иван Кузьмич… Но водится часто: ни за что ни про что выдают людей, это мне ведомо – пей!

– Пью и ем! Дело служилое мое выдать, да, вишь, тут дружба наша… Дело мое подневольное… отпишут… прикажут, но я за тебя! Чти-кось, ведаю, что грамотен много, не таись – чти, какую сулему мне исписал немчин.

Есаул медленно начал читать, а голова жадно ел и пил, иногда вставляя свои слова.

– «Сказка мекленбургского доктора Ягануса Штерна бургомистру Яицкого штадта Ивану Яцыну: у бургомистра Яцына внутри есть глиста, и у кого такая болезнь бывала, и он-де разными лекарствами такую болезнь поморивши и на низ пругацею сганивал. Которые глисты бывали по три и по четыре, по пяти аршин длиною, а у многих людей такая болезмь не бывает, а зачинается она от худой нутряной мокроты и растет подле самых кишок и бывает без мала что не против кишок длиною, а шириною на перст, и кормится от того, что человек ест и пьет».

– Через толмача сказку ту писал немчин, а что он молыл, я ни черта не понял… И вот, ежели, Федор, то правда, так ведь мне не излечиться, а помереть от того нутреного гада? Только и надея одна, что немчин лжет!

Есаул Сукнин читал дальше:

– «И для того, что она возле кишок близко бывает, запрет те жилы у человека, от которых жил печень силы и кровь к себе принимает и оттого бывает тем людям, у кого такая болезнь, что они тощи и бессильны бывают, хотя бы много пьют и едят».

Зазвонили в воротной башне ко всенощной. Сукнин крикнул:

– Бабы! Дайте огню к образам, служба в церкви идет.

Встал и закрестился. Встал и голова, пьяно махая длинной рукой, крестясь, сказал:

– А думаю я, Федько Сукнин, что мы, как басурманы, под праздник пьем, едим, оттого и болести – бога не помним?

– Пить, есть бог не претит, Иван Кузьмич! Материться за столом да зло мыслить на друга своего – то грех.

Вошел стрелец, поклонился хозяину, голове, сказал:

– Там, Иван Кузьмич, работные люди, плотники лезут в город свечу поставить-де да помолиться угодникам – пускать ли? Пускать, так ключи надоть!

– Гоните! Воров много круг города, какие там плотники!

– Ежели то плотники, Иван Кузьмич, пошто не пустить? Надолбы городовые погнили, крепить не лишне, от приходу воинских людей опас, да и городу есть поделки – мосты, в церкви тож… – сказал Сукнин.

– Сколь их там, стрелец?

– С тридесять человек, Иван Кузьмич!

– Пойдем, глянем… Казакам твоим, Федько, я малую веру даю, стрельцы – те иное: государеву службу несут справно. Казаки твои воры!

– Неужто все казаки воры? На-ко дохтурскую сказку!

– Давай, пойдем! Стой! Ключи от надолбы в старом кафтане.

– Забери их, Иван Кузьмич!

Голова вынул из старого кафтана, сунул в новый ключи; распахнув полы скорлатного кафтана, пошел к воротной башне. Сукнин шел за ним и, если Яцын пошатывался, сдерживал услужливо под локоть.

В башне ширился, растекался в далекие просторы колокольный звон.

Яцын мотал головой, бодая воздух:

– Перепил голова! Должно, перепил? Негоже… глаза видят, язык мелет, ноги, руки чужие.

×
×