– И я скажу, Степан-батько, перечить тут нечему, – вставил слово Сукнин, наливая в ковши водку.

– Поди, сокол, верши, как сговорено нами.

Казак ушел.

– Пили, ели – плясать надо, душу отряхнуть, – сказал атаман.

– То можно!

Федор Сукнин вылез из-за стола, подошел, пошарил за старинным шкапом, вытащил пыльную домру, провел смуглой рукой по струнам, стирая пыль, попятился на лавку и запел, позванивая домрой:

Кабы мне, младой, ворона коня —
То бы вольная казачка была;
Плясала бы, скакала по лужкам,
По зеленым по дубравушкам!

Черноярец пошел плясать. Солнце в узкие окна пробивалось пыльно-золотистыми полосами и, когда в пляске кудряш приседал, солнце особенно вспыхивало в шелке его волос, Есаул незаметно, почти беззвучно скользил. Дрожала изба от тяжести тела, но топота ног не было слышно, лишь от разбойного свиста плясуна дребезжали стекла в щелеобразных окошках, и ног пляшущего не было видно, только вилась туманом белая пыль от сапог.

Оборвав игру, Сукнин крикнул:

– Батько, чул я, лихо ты пляшешь?

– Эх, Федор, много нынче отстал в пляске, а ну, для тебя попомню молодость.

Разин скинул кафтан. Зазвенели подковы на сапогах, серебром ссыпанные, вздыбились кудри, пятна золотистого зипуна светились парчой. Рука привычно сверкнула саблей – плеснула атаманская сабля в стену и не вонзилась, ударила голоменью[141], пала на лавку.

– Спать! Устала душа, соколий глаз притупился.

Раздвинув богатырскими руками толпу есаулов, привычно согнувшись и заложив руки за спину, на пляшущих жадно глядел хмельной сотник Петр Мокеев, двигая тяжелыми ногами. Черноярец, уступив место атаману, тронул по спине Мокеева:

– А ну, Петра, спляши!

– Не, Иван, один раз плясал в Москве, в терему у боярыни, хмельной был гораздо, да много шуму из того вышло…

– Пошто так?

– Скажи, пошто, какой тот шум?

– А, не стоит поминать!

– Да скажи, Петра!

– Вот… повалились… а ну ее к черту!

– Скажи!

– Поставцы с судами повалились и кои поломались, вишь, под ноги мне пали… Столишки тож были, оно и дубовые, да, должно, рухлые, а меня тогда как бес носил. По коему столу удумал в пляске кулаком тюкнуть, тюкну, он же, сатана, скривился, альбо столешник лопнул, а я ношусь да дую кулаком… Много-мало разошелся я, дверь помешала – пнул я в тое дверь. За дверьми дворецкий стоял, хлынуло его по черевам, слетел он вниз терема в сени, руку-ногу изломил, еще глаз повредило… И за то по извету царю от боярыни, через большую боярыню Голицыну, ладили меня в Холмогоры, да наладили, не снимая чина, в Астрахань. А семья за мной не двинулась… Жена заочно через патриарха развелась, вдругорядь замуж пошла. И будет плясать Петрухе Мокееву – шалит в пляске гораздо…

Разин сказал:

– Судьба, Петра! Счастливо плясал… Был бы на Москве, не сошел к нам…

– Може, и судьба. Загоревал я, батько, первы недели. Гляжу, стухлая по берегам рыба гниет, вонь, жара, да свыкся… Воню и место облюбовал – воды-де много, и душу в простор манит…

Есаулы захмелели: с пеньем, бормотаньем каждый про себя разбрелись. Старый Рудаков давно спал на лавке ногами к дверям, синий казацкий балахон сбит на пол, расстегнулись штаны, сползли к сапогам, виднелось тело в седой щетине. С лавки на пол протянулась смуглая рука в бесконечных узлах синих жил, с шершавой старческой кожей. Лицо старика уткнуто в шапку, от неровного дыхания подпрыгивал и топырился седой пушистый ус. На месте хозяина под образами сидел Разин. Ни одной морщины не было на его лице, лишь значительнее углубились Шадрины на щеках и лбу; глаза глядели сонно и мрачно, большие кулаки лежали на столе, у серебряной яндовы с медом. Атаман сказал сам себе громко:

– Федько-казак – сатана! «Стрельцов жаль»? Дом запален, не гляди сколь вниз! – кидай рухледь! Что цело есть, считай после…

– Гей, хозяйка, атаману опочив в горнице скоро-о…

– Ой, медовой, чего ты, чай не глухая! Постель ждет гостя.

– Кричу от вина и радости, что ворогов наших умяли в грязь! А дай еще песню!

Хмельным, но все еще приятным голосом, сидя на лавке и топая ногой, Сукнин запел:

Посею лебеду на берегу,
Свою крупную россадушку.
Погорела лебеда без воды,
Моя крупная россадушка.
Пошлю казака за водой —
Ни воды, ни казаченьки-и!

Разин поднялся из-за стола; не шатаясь, шел грузной походкой. Встал и Сукнин, с дребезжанием струн кинул ворчащую домру.

Атаман обнял хозяина:

– Кажи путь, Федор, – сон побивает.

8

На площади Яика-городка под барабан пешего бирюча яицкие жители оповещались: «Приехал в город государев служилый, большой человек, голова Сакмышев из Астрахани, что всех зовет в воротную башню и храм Спаса нерукотворного». На площади выстроились стрельцы, пришедшие из Астрахани, в малиновых кафтанах приказа Головленкова; прохожие, глядя на стрельцов, шутили:

– Не подошла Яику осина, малины нагонили с бердышами!

– Не едины бердыши – пищали тож и карабины!

В церкви воротной башни забрякал колокол.

Жители, пестрея одеждами, голубея, алея кафтанами, шли в церковь. С моря на город несло теплой влагой… Яблони были в цвету, тополи зеленели, отсвечивая серебром…

В церкви после креста, вместо проповеди, седой протопоп в выцветшей ризе и фиолетовой камилавке сказал народу:

– Людие! Не расходитесь в домы – будет к вам спрос от служилого государева человека.

– Слушим, батя!

Впереди к царским вратам выдвинулся в малиновом кафтане, при сабле, длиннобородый русый человек, широко, по-никониански, щепотью перекрестился, приложился к образам Николе, Спасу и Богородице.

Народ роптал:

– Троеперстник![142]

– То новшец!

Голова, слыша возгласы, не ответил, вошел на амвон у бокового придела, махая шапкой, зажатой в правой руке, и, сгибаясь взад-вперед, будто кланяясь, начал громко, грубым голосом:

– Вопрошу я вас, люди яицкие, вот! Как воры были на Яике со Стенькой Разиным, что в прошлой месяц в море ушел, то куды Стенька подевал государеву-цареву грамоту, что привезли ему для уговору из Астрахани послы от астраханского воеводы, князя Ивана Семеновича, и чли ему, и дали тое грамоту? Мой спрос первой, и сказывайте, не кривя душой, бо в храме божьем господь бог, угодники и царь-государь вас всех к нелживому ответу зовет.

– Кратче вопрошай, голова!

– А как разумею, так и прошу, – вихляясь спереди назад, ответил голова.

– Да чего ты, как древо по ветру, мотаешься?!

– Обык так, не в том дело! Вы после, теперь пущай за вас духовной отец скажет, – прибавил голова.

Седой протопоп в фиолетовой камилавке вышел из боковых дверей алтаря, встал противу царских врат, не оборачиваясь к голове, перекрестился медленно и каким-то козлиным, тонким голосом ответил:

– Перед господом богом даю ответ, что того, куда подевали государеву грамоту, не ведаю! – И снова неспешно ушел в алтарь.

– Много проведал, голова?

– Проведаю! Эй, кто знает? Сказывай!..

Серели бородатые лица, истово крестились большие руки, мелькали синими рукавами, золотились и смолью отливали волосы на головах – полосы света протянулись из узких башенных окон, пронизывая клубы пара; от потных тел пахло над головами ладаном, кудряво вьющимся синеватым облаком, по низу тянуло дегтем от сапог.

– Кто не ворует противу великого государя – сказывайте!

Продираясь в толпе к амвону, махая стрелецкой шапкой, синея кафтаном, пролез человек.

– Грамоту атаман Стенька Разин…

×
×