– Конец мне: стрельцы сошли к ворам!

Услыхал знакомый голос, последний, что он слышал:

– Должно в бане шукать?

– Вот они, стрельцы, от воро-о… – И быстро скорчился в глубь полка, утянув голову.

У дверей бани затрещал насыпанный к порогу щебень и уголь, завизжала сухая дверь, откинутая торопливой рукой.

– Эй! Браты! Тут ен.

– Тяни черта!

12

На площади Сакмышев не узнал города. Вилась на большое пространство серебристая пыль, вся площадь была завалена кирпичом, обломками камней и штукатуркой. Передней стены города не было, не было и угловых башен, одиноко торчала воротная серединная башня с церковью, железные ворота в башне были сорваны, рвы кругом засыпаны обломками кирпича и дымили той же серебристой пылью.

Толпились люди в бараньих шапках, в синих балахонах, стрельцы в голубых и малиновых кафтанах. Оглядывая своих стрельцов, Сакмышев не узнал их: лица приведенных им из Астрахани казались злыми и непокорными. Сакмышев слышал, как голоса обратились к кому-то:

– Васильич! Как с воротной, сорвать ее нешто?

– Нет, браты! – ответил высокий в синем полукафтанье. Голова узнал того заводчика Сукнина, которого ударил кулаком, когда поймали на море казаков.

– А уж заедино бы рвать-то?

– Воротная башня, вишь, с церковью: отцы и деды в ей веру справляли. Не мешает нынь, пущай стоит!..

«Стрельцы своровали… Проспал я…» – думал голова.

Высокий, зоркий зашагал к Сакмышеву.

«Посекет! За саблю беретца!»

– Как, есаул? Посечь его – голову?

– В мешок! Пущай Яик мерит… Царевым гостям в Яике места много…

– Хо-хо! В мешок! Тащи, робяты-ы, рядно-о.

Голова был высокий ростом, весь не поместился в мешке, лицо и борода выглядывали наружу.

– Затягивай вязки!

Сакмышев, похолодевший, молчал; его в полулежачем наклоне прислонили к груде кирпичей, собирали камни, совали к нему в мешок. Есаул Сукнин оглянулся на Сакмышева и как бы вспомнил.

– А, да, забыл! – подошел и пнул сапогом с подковой в лицо Сакмышеву.

– Ай! а-а-а… – Голова начал выть, не смолкая, из глаз его текли слезы, из носа, изуродованного сапогом врага, ползла по бороде густая кровь.

– Моя ему послуга в память и долг!

Голову в мешке, набитом вместе с ним камнями, подкатив телегу, тащили к берегу реки свои же стрельцы в малиновом.

Было утро, с моря шли прохладные облака туманов. На устье Яика грузились хлебом, мукой и порохом плоскодонные паузки. Топоры там и тут грызли дерево, и падали на землю влажные щепы – делались на паузках мачты, крытые будки. На иных судах на новых мачтах уже белели и синели паруса. На горе, на груде кирпичей, плакала высокая нарядная баба – плакала, причитывая по-старинному, как над покойником. Сукнин Федор крепко обнял причитающую и медленно пошел прочь, сказав:

– Остался я от Степана Тимофеича, а ты знаешь, Ивановна, что с того пошло?

– Ой, медовый мой! Куды я без тебя?

– Милостив бог – свидимся-а! – Сукнин спускался к берегу.

Седой, без шапки, весь в синем, старик Рудаков кричал:

– Поспешай, есаул! Дела много указать надо людям.

– Иду, атаман! – И, обернувшись, крикнул: – Золотая моя Ивановна! Не горюй, не рони слезу – свиди-имся-а!

С кручи горы со всего разбега в паузок к Рудакову прыгнул черноволосый юноша в зеленом выцветшем кафтане.

– Иншалла! Ходу з вамы…

– Ладно, Хасан! Иди, за послугу уговорно свезем в Кизылбаши.

Оглянувшись на гору, Сукнин не утерпел. Вернувшись к жене, обнимал ее, она висела на нем и плакала навзрыд.

Рудаков крикнул:

– Не медли, Федор! Сам знаешь: конной дозор в степи углядел, воинской люд с воеводой идет к Яику, надо нам упредить царевых сыщиков – самим уволокчи ноги и к батьку Степану уплавить стрельцов, казаков да и тех, что от Сакмышева к нам пристали-и!

– Знаю, атаман, и-и-ду! Прощай, кованая, – не те, вишь, времена зачались, чтоб казаку дома сидеть!.. Не зори сердца – поди! Иду, атаман.

На берегу стрельцы, опутав веревками мешок с плачущим головой, пели:

– Дайте ходу – дяде в воду-у!

– А-а-а-а! – слезливо, по-детски, скулило в мешке.

– Го-го-о-п!

Мешок взвился над омутом. Булькнув в Яик-реку, он погрузился, пуская пузыри, белые дуги и кольца волн.

– Плавай, воеводин дружок!

– Не сыщешь про нас больше!

Через час, красно-синяя на серых барках с цветными парусами, ухая и напевая песни, отчалила яицкая вольная дружина, стучали и скрипели уключины угребающих в Хвалынское море, а к вечеру того же дня пришел из Астрахани голова Василий Болтин чинить Яик и наводить порядок.

В Хвалынском море

1

Чертя белесыми полосами безграничную сплошную синеву, слитую с синим небом, идут струги, волоча за собой челны по Хвалынскому морю. Ревут и скрипят уключины. Паруса на низких смоленых мачтах подобраны, и кое-где на черном треплются флаги. Караван Разина растянулся далеко, хвост судов исчезает в мутной дали. Спереди назад и сзади наперед изредка идет перекличка:

– Неча-ай!

– Не-е-ча-а-й!..

В синей дали чернеют точки островов.

– Ладно ли идут струги?

– На восток идут, есаул!

– Острова зримы? Островов тут не должно быть!

В глубоком чреве большого струга, на нижней палубе, устланной ковром, лежит атаман с названым братом Сережкой Кривым. В трюме, мотаясь, горят свечи, падают, гаснут и, вновь зажженные, вспыхивая и оплывая, горят. Узкие окошки в трюме затянуты пузырем; в окошки бьет волной, барабанят дробно брызги. Названые братья пьют из глубоких чаш, разливая на кафтаны хмельной переварный мед. Боярский сын Лазунка, чернобородый, в зеленом полукафтанье с петлями поперек груди, возится в сундуках, плотнее составляя медные кувшины с вином. В углу трюма бултыхаются смоляные бочонки с медами, вывезенные Сережкой в дар атаману с родины, – «переварный крепкий» да «тройной косатчатой», связанные в рогожах веревками, чтоб море не катало их по трюму.

– Чаяли меня, брат Степан, воеводы не пустить в море, да на Карабузане я таки с ребятами шатнул одного – стрельцы от бою расскочились, а голова ихний еле душу уволок… Я же к тебе сшел с людьми да подарками… – Говоря, Сережка, вытянув шею, вслушивается в плеск волн; блестит в его правом ухе крупное золотое кольцо с яхонтом.

– Чего, Сергей, как будто конь к погоде, голову тянешь?

– Чую я и мекаю, Степан, что не острова углядели на море наши – то каторги с Гиляни.

– Очи есть у дозорных, пей!

– Пью, пошто не пить? Да море я гораздо знаю, и слух к ему у меня нечеловечий… Будто скрозь сон битву – чую голоса.

– Пей же! Не плещет море, а то ко рту не донесешь… Скажи, – ты, как видок на моей свадьбе, должен все доводить про жонку: что там моя Олена?

– Взялся, знаю… Батько хрестной, Корней-атаман с любовью к ей лезет, дары дарит…

– Сатана! Ну, она как?

– Да ништо! Держит себя, дары берет, а держится… Робята у тебя – ух! Старшой, Гришка, удал и ловок, хоть в море бери, а малой крепыш, буде казак… Ну, Фрол, твой брат, – баба старая… Ничего ладного… Домрой бренчит песни, по свадьбам ходит… Пра, Степан, во заговорило, чую – то каторги!

– Пьем! Ухо мое тож дальне чует… Не векоуша – и я чую.

– Должно, наверх?

– Пей, идем!

Вверху, в синеве и черном, по бокам стругов машутся черные головы, скрипят уключины, им невпопад подпевает море. По синей ширине, смутно белея, крутятся кольца волн и кудри пены. Порой, на темном пологе качаясь, вскипает светлая голова в серебряной кике с алмазными перьями. Явственны вдали черные точки. По-звериному на высоком носу струга, лежа на животе, Разин с Сережкой глядят вдаль, втягивая грудью запахи моря и ветра; иногда несет на них жилым.

– Чуешь?

– Слышу, Сергей!

– И дух жилой?

– Чую! – Разин встает, по каравану гремит:

– Не-ча-а-й!

– Не-ча-а-й!

×
×