Парень оделся стрельцом, нацепил саблю. Атаман поправил его:

– Лучше б взял бердыш, саблю не знаешь, как носить, подтяни кушак… Саблю не опускай низко.

– Ништо – я с саблей иду.

Переодетый ушел. Атаман задумался, привалясь на подушки. Старик сказочник, кряхтя и ощупываясь, вышел из-за ковра, неслышно шагая в валеных опорках, высек огня, зажег свечи. Атаман на огонь прикрыл глаза, обмахнул лицо рукой, встал.

– Дид! Тут хозяйствуй… Кто нужной зайдет в шатер, прими… Пуще гляди, не давай лазать в ларец – там грамоты…

– Я, батюшко отаманушко, знаю, строго зачну доможирить…

– Хочешь вино, мед – пей, не упивайся много!

Поправив шапку, атаман вышел. Тьма, надвигаясь краем неба, светлела, – с низин, от моря, вставал крупный месяц. Разин шел медленно, будто нехотя, к дальнему шатру, черному на тускло сверкающем фоне солончака.

Толстая свеча горела, на нее летели какие-то мухи, облепляя копоскими точками наплывшее сало. Во весь шатер лицом вниз лежал большой человек в малиновой рубахе без пояса. Могучая спина черноволосого, топырясь, вздрагивала, будто он рыдал беззвучно.

Разин, войдя, позвал:

– Лавреич!

Васька Ус лежал по-прежнему, не слыша зова. Атаман шагнул, встал около головы лежащего есаула на одно колено, положил руку ему на спину. Васька Ус дернул спиной, поднял лицо, в зубах у него была закушена шапка, он выдохнул – шапка упала. Не опуская головы, сказал диким полушепотом:

– Не тронь меня, Стенько!

– Да что ты, с глузда сшел? Есть о ком – о бабе тужить!

Ус упал лицом в шапку и тем же придушенным голосом продолжал:

– Брат ты или чужой мне? Не ведаю – ум мутится… Утопил пошто? Тебе не надобна – мне не дал…

– За то утопил, чтоб ты не сшел, кинь!.. Волга ее да Хвалын-море укачает к Дербени… Родная земля, кою она почитала больше нас, чужих, станет постелью ей… Чего скорбеть? Хрыпучая была, иной раз кровью блевала, и век ей едино был недолог… Горесть с тебя и с себя снял! Худче было к ей прилепиться крепко, она же покойник явно.

– Стенько! Уйду от тебя… Сердце ты мне окровавил… Не уйду, може, то еще худче будет…

– Печаль минет, Василий! Минет! Век я о жонках не тосковал, и тебе не надо – баб много будет!

– Нынче мне краше быть едину. Уйди, брат!

– Вот то надо! Чую, Василий. А дай рукой спину тебе проведу.

– Не тронь! Руки объем.

– Ото, глупой! Хошь железа укусить?

14

Веяло колким холодом. Высоко месяц – светло. Разин вгляделся, подумал:

«Царевы снимаются?»

Скрипели телеги, ржали кони, мыргал и мычал скот. Недалеко чернел маленький осел; надоедливо захлебываясь, он кричал: его звонко палкой била татарка, отмахнув чадру.

– Иблис! Иблис!

Рев осла был на одном и том же месте.

На длинных телегах, от света месяца отливая рыжим, передвигались шатры войлочных саклей. Татарки с завешенными лицами сидели на ослах, верблюдах и быках. Шли стада козлов, коз и баранов – всяк тащил что было. На небольшом осле сидел сгорбленный старик, изредка трусил зерна в решето на мешке перед седлом, в решете на дерюге порхались две курицы, не видя, что клевать ночью. Впереди каравана, в чалмах и овчинных шапках, в шубах шерстью вверх, на мохнатых лошадях, от коротких стремян скорчив ноги и сами пригнувшись, с саадаками за спиной, с луками у седла, с плетьми ехали татары. Распавшись на звенья, караван частью поспевал к мосту, частью шел по мосту. Мост на крымскую сторону на плоскодонных, в две доски торцом вверх, над водой, барках (сандалях) скрипел, трещал связями и вздрагивал.

У въезда на мост – рослый татарин, начальник улуса, на черной лошади в черной шубе мехом наружу, как у всех, в кольчуге под шубой, с саадаком и луком у седла; поперек седла рыжел его кафтан, подбитый лисицей, Начальник, с топором в правой руке, с плетью в левой, кричал, когда въезжали на мост:

– Нищя кши?[285]

Лица его под черной мохнатой шапкой не видно – сверкали глаза и зубы да позванивал панцирь. Он следил, чтоб не перегрузили мост, через который от перебегающей тяжести местами серебряной парчой шелестела вода.

– Нищя кши?! – сверкали топор и глаза, звенел панцирь. Ему называли число людей, скота. Он махал левой рукой с плетью, опустив вниз правую с топором. Набегала другая волна людей, он подымал топор, и лезвие зловеще светилось.

Если же на мосту замедлялся проход каравана, начальник, подняв вверх длинную руку с топором, выл волком:

– Ки-и-м бул? Шайтан![286] Ки-и-м бул?!

За рекой стонало:

– Чи-л-ги-и-р!

– Иок-ши-и![287]

– Ким-бу-у-ул?! Шайта-а-н!

Казаки вышли из шатров.

– Куды их черт взял?

– Неделю идут… Не приметил ране? Мост наладили, Волга размечет…

– А пошто утекают?

– От киргизов, должно…

– Казак, кыргыз булгарски татарам злой, не наши вера…

– Не то… Вишь, вы, прознали, что зимой под Астраханью жарко будет.

Начальнику у моста кричали:

– Эй, сыроядец!

Из черной овчины сверкали глаза:

– Ни киряк?[288]

– Син-би-и-к мату-у-р, як шайтан[289], чтоб те сдохнуть!

– Ик-хо! Раса сага басен, урус шайтан![290] Нищя кши-и?

Разин проследил глазами за мост: караван шел, мутно серебрясь в пыли и лунном мареве, хвост его был криклив, суетлив и близок, а голова все больше тонула в глуби равнины, удаляясь.

– Чи-л-ги-и…

Казаки рассуждали о своем:

– Не-си-и!

– У воевод помене будет гожих в доводчики!

– Да ежли гонца к царю, так татарин тут как тут!

– Табор ушел, а катуня[291] все бьет осла, не сдвинет!

– Подь, помоги катуне – сунь ослу под хвост огню!

– Снялись? Мы тож снимемся вплоть к Астрахани.

– Глянь, твой конь сорвался!

– Тпрр! Куды тя на ночь? Черт!

– Не чул? Ему татарска кобыла заржала: киль ля ля[292]. За ей, вишь, пошел на Чилгир.

– За ей… Я те дам Чилгир! Коси глазом-то!

– Дойдут ли на Чилгир поганые? Сказывают, в степях ихние свои своих бьют!

– Ого! Запорошила пороша по степям, по рекам да сугорам.

– Жди, нынче города заметет!

15

Недалеко от женского монастыря и в сторону от Воскресенских ворот, что в левом углу, если идти в кремль, за зелейным[293] стрелецким двором, рабочие заделывают кирпичом решетчатые ворота Мочаговской башни.

Ворота большие, железные, но от времени, как усмотрел воевода Прозоровский, железо стало ломко. Возят при свете фонарей и факелов на быках парно и лошадях в больших телегах кирпичи. Рабочие в кожаных рукавицах, в сермяге, в дерюжных фартуках примазывают ряд за рядом кирпичи, горожане носят воду и, засучив штаны выше колен, мнут голыми ногами глину, сыплют песок. Прозоровский приказал работать по ночам, чтоб раньше времени не полошить весь город. Днем для пешеходов и проезду на ярмарочную площадь открывают лишь Горянские ворота от Волги, и то под крепким караулом у стены снаружи и за стеной города. Запирают ворота в четыре часа дня (по-нынешнему в восемь вечера). От Горянских ворот прямая дорога на базар.

Ночью за работой досматривают стрелецкие сотники, иногда голова, да изредка проезжает на толстом, коротконогом бахмате[294] каурой масти в синем плаще, черном ночью, в высокой, в желтых узорах, черной мурмолке воевода, молча оглядывает издали работы и, не останавливаясь, едет дальше. Он почти не спит по ночам. В черной бороде с проседью за короткое время седых волос прибавилось вдвое, лицо пожелтело, тусклые глаза стали глубже и на всех глядели подозрительно, кроме Алексеева. Подьячий почти неотступно был при воеводе, даже спал в сенях воеводского дома.

×
×