Заниматься детьми приходилось больше всего мне: Шрей был хирургом, а Анной овладела какая-то неприязнь к детям, которую я не мог объяснить себе: в начале путешествия она живо интересовалась судьбой первых новорожденных.

Были ли мы с Анной счастливы? Не знаю.

Любовь не поддается научному исследованию, ее нельзя выразить ни в формулах, ни в таблицах, нельзя ни предвидеть, ни выразить ее величину. И все же жизнь без нее не была бы полной. Любовь порождает единство мечтаний, когда любящий видит мир глазами другого;приносит радость проникновения в его заботы и принятия на свои плечи его бремени, которое никогда не кажется слишком тяжелым. Страсть становится тогда лишь одним из многих звеньев, связывающих двух людей, а нежность превращается в тот язык без слов, который начинается там, где прекращается обычный, будничный язык. Так любить можно лишь один раз.

Когда головы двух людей сближаются для поцелуя, лица другого нельзя охватить взглядом, потому что оно находится слишком близко; эта близость ничего не решает, ни к чему не обязывает. Напрасно я хотел насильно вызвать у себя чувство, напрасно искал его в жарком поцелуе, в горячем объятии, – оно было в вечернем молчании, в полускрытой улыбке, в случайном, неожиданном прикосновении рук, когда рука одного хочет погладить руку другой и несмело останавливается на полпути. Как мало понимал я Анну, как бесконечно мало касалось меня то, чем она жила!

Я неоднократно замечал, что она помнила все– вплоть до самых мелких– детали наших первых встреч, в то время, как я не помнил почти ничего; я приписывал это свойственной женщинам способности запоминать, которая часто отсутствует у мужчин.

Однажды вечером мы сидели на тахте, покрытой тяжелым белым мехом. Усталый, я положил голову на руки Анны и смотрел в пространство невидящими глазами. Комнату освещала низко висевшая голубая лампочка. Я часто говорил Анне, как мы найдем планету, такую маленькую, что на ней хватит места лишь для двоих, именно для нас. Мы останемся на ней и будем жить в маленьком домике среди звезд. Лениво, полушепотом я повторял то же самое и теперь, как вдруг увидел в зеркале на стене лицо Анны.

Она слушала меня с еле уловимой горькой гримаской, исказившей ее губы, которая как бы говорила: «Я знаю, что все это – ложь, и ты твердишь это лишь для того, чтобы заполнить молчание, что ты забудешь каждое слово, едва успев произнести его, – и все же продолжай, говори, говори дальше».

И в это мгновение я понял, что не давал ей ничего. Она для меня была лишь теплым, тихим убежищем от пустоты длинных часов, недель и месяцев. Ее любовь не страшилась звезд, а я думал лишь о том, какие у нее душистые волосы и нежная, кожа. Анна понимала это с самого начала и шла на все с каким-то спокойным отчаянием: она любила меня. Я был для нее самым дорогим и в то же время чужим человеком; равнодушный и холодный человек этот вошел в ее жизнь, стал перебирать самые интимные воспоминания, копался в них, как ребенок в игрушках, на мгновение подносил к глазам, чтобы тут же со скукой отбросить прочь; иногда он бывал нежен – и это было еще хуже.

Магелланово Облако - i_008.png

Я умолк, не будучи в состоянии выжать из себя хоть одно слово.

– Ну, а дальше что?.. – спросила она тихо, слегка покачивая мою голову.

Я не мог говорить, будто железная рука сжала мое горло; я притянул ее голову к себе и спрятался за поцелуем, чтобы она не могла прочитать на моем лице, что я понял все.

О, как бы мне хотелось сказать вам, что в ту же минуту я полюбил Анну и мы были очень счастливы! К сожалению, дела человеческие не решаются так просто.

Минула вторая зима нашего путешествия, настала вторая весна. В саду под лучами искусственного солнца все деревья испытывали обычные перемены: как только солнце начинало пригревать сильней, они покрывались листвой и зацветали; когда лучи его становились слабее, они загорались прелестными красками осени… Лишь канадская ель над ручьем, покрытая темной, почти черной хвоей, не меняла своей внешности. Ботаники впрыскивали в землю, откуда она черпала живительные соки, специальные гормоны и другие препараты, но ель стояла неподвижная, мрачная и равнодушная, как бы презирая их наивную заботу; не желая быть частью фальшивого миража, она замерла в вечном сне. Но однажды утром по всему кораблю словно электрическая искра пробежала весть: черная ель поверила в весну и ночью выбросила зеленые побеги…

Большая толпа собралась в саду. Никто не говорил ни слова. Подгоняемые непонятным чувством, люди торопливо приходили, останавливались, молча смотрели на проснувшееся дерево и тихо уходили поодиночке. Наконец в саду осталось несколько человек; кому-то захотелось сорвать светло-зеленую иголку, растереть ее между пальцами и вдохнуть запах смолы, но другой сделал ему за это строгое замечание. Наконец я остался один, сел под деревом и опустил голову на руки. К наивной радости, какую доставил мне вид дерева, примешивалась глухая жалость. Я почувствовал на себе чей-то взгляд. Подняв голову, я увидел Амету и Зорина: они стояли рядом со мной.

– Пойдем с нами, – сказал Амета. – Прогуляемся по смотровой палубе.

Мне совершенно не хотелось идти, особенно теперь.

– Не хочешь? – сказал Амета. – Пойдем все-таки.

Я рассердился на Амету за его назойливость, но все же встал и неохотно двинулся за пилотами. Лифт поднял нас на палубу, и через минуту мы очутились в звездном мраке. Я не хотел смотреть на звезды и отвернулся, но всем своим существом чувствовал бездну за собой. Так мы стояли в темноте, пока Амета не сказал, как бы ни к кому не обращаясь:

– Мы живем не в доме, над которым бегут облака; мы несемся в Космосе. Можно обманывать себя, поступать так, словно этого нет, но лучше раз навсегда сказать себе: мы находимся в пустом пространстве, и сделать вывод из этого факта. Наш ум пытается любой ценой набросить на действительность занавес какой-то огромной лжи. Этого делать нельзя. Нам не нужна уютная, лишенная всяких событий уверенность. Разве неизвестность не больше отвечает человеческому характеру? Мы раздвигаем горизонты, открываем новое. Так не будем же закрывать глаза! Вот единственное мужество, какое нужно нам. Не отталкивай бездну, не возмущайся против нее: мир, наш мир, именно таков. И, чтобы все, что кажется чуждым и ужасным, стало целью, к которой мы уже давно стремимся, необходимо лишь понять, что чем страшнее явление, тем оно ближе нам, людям.

Я молчал. Амета заговорил вновь, как бы продолжая прерванную беседу:

– Ты собираешься куда-нибудь сегодня вечером?

– Нет.

– Приходи через час в детский парк. Хорошо?

Детским парком назывался зал, похожий на небольшой ботанический сад. Деревьев здесь было не очень много, все они были низкорослы, с толстыми изогнутыми стволами, по которым так хорошо было взбираться. Для самых младших были сделаны песочницы и маленький грот в скалах. В центре сада бил фонтан.

Сегодня не было ни деревьев, ни песочниц: видеопластики превратили зал в заколдованный сад, где должно было состояться необыкновенное состязание: участники его собирались оспаривать звание лучшего сказочника. Претендентов на это звание было много. Каждый по очереди занимал место на возвышении, и его окружала толпа внимательно слушавших детей, державших в руках маленькие серебряные колокольчики.

Когда сказка кончалась, они трясли колокольчиками, давая выход своим чувствам, а большой автомат в смешной одежде, наполовину скрытый в тени пальмы, измерял общую силу издаваемых колокольчиками звуков. Одним из лучших рассказчиков оказался Зорин; обычно неразговорчивый, он удивил нас сказкой «О радиоактивных великанах со звезды Алголь». И все же пальму первенства завоевал Тембхара. Одетый волшебником автомат под аккомпанемент вспышек бенгальских огней назвал его имя.

Воспитатели начали разводить детей на отдых, при этом дело не обошлось без плача: младшим все казалось мало. Осмотревшись вокруг, я увидел, что в зале остались лишь взрослые. Внезапно на опустевшую трибуну легкими шагами поднялась Калларла и, улыбаясь, спросила:

×
×