Всеволод Иванов

Черные люди

Всю ночь они морозную,

До утренней поры,

Рукою держат грозною

Кресты иль топоры…

А. К. Толстой
Черные люди - i_001.jpg
Черные люди - i_002.jpg
Черные люди - i_003.jpg

Часть первая. Белое море

Черные люди - i_004.jpg

Глава первая. На промысел

Высокое полуденное солнце светит на море со стороны берега, и море от него белое, в остром блеске. Тяжкий сине-серый вал мчится с моря по пестрой гальке к берегу, изгибается, рушится пенно на камни, скачет нарастающей белой россыпью, несется с шелестом, с грохотом, бьет с размаху в мокрую скалу, взрываясь водометом брызг и пены ввысь, перекрывая тысячеголосый гомон птичьего базара.

За валом вал, гряда за грядой… Неутомимые, беспрестанные, вечные, подымаются они, бегут, наступают на берег из тумана-бели, шумят, грохочут о скалы.

Утром июльского дня лесным устьем светлой Двины вылетела в Белое море очередная ватага — ватага Тихона Босого. Под уносным ветром бежали, одно за другим семь маленьких суденышек, прямые паруса напряглись, шарами рвались вверх, пенный взводень крыл низкие борта лодеек.

Суденышки бежали и бежали весь день, — двинулся вечер, подошла ночь, западал бледный полумесяц, на севере стояла высокая заря.

В передовой лодье крепко спал на сетях Тихон Босой. Озяб от крепнущего полуденника[1]. Повернулся он, натянул на плечи овчинное одеяло, под мерный шум и плеск волны заныло сердце.

Сегодня деревня Сёмжа проводила в море на промысел его очередную ватагу. Седьмую ватагу уже сбил, покрутил в нее людей он, Тихон Босой, устюжский человек, на Сороки, за сельдью…

Утром промеж высоких, в одно, в два жилья[2] рубленных домов шли — мужики в середине, бабы и девки пестрой толпой вокруг… Двина-река сверкала серебром, желтыми песками, лес по берегу стоял зеленой стеной, золотом отдавали уже нивы, птицей вилась над народом песня, похожая на плач.

Уж и где, братцы, будем дни дневати… —

звенел грудной девичий голос.

Эх, дни дневати да ночи ночевати!
И-эх, будем дни дневати, ночи ночевати —
Да-эх! — в синем мори-и-и…

Аньшин был голос. Инда крутанулся Тихон в лодье, вспомнив, какие у нее, у Анны, глаза. Между волн, рядом с ним, идет она павой — высокая, загорелая, румяная, в синем сарафане, с косой из-под очелья с жемчугами, длинные серьги-венизы[3] качаются, глаза в землю, рука с рукой под грудью схвачены.

И-эх, в лодейке малыей,
Под высоким щёго-олом,
Под высоким щёголом[4]
Да под белым парусом…

Там, где уже у берега наготове лодьи Тихоновой ватаги, на холмике, на юру, покосилась часовенка — сруб с крестом, на шатре крыши прозелень: ставили ее еще прадеды сёмжинцев, как селились они здесь для свободного лесного житья да труда. Из Великого Новгорода они вынесли сюда мирские свои иконы — Спаса-вседержителя, богородицу да Николу-чудотворца. Горели свечи, пахло воском, смолкой, поп Иван отпел молебен перед строгим Николой, на водах скорым помощником, и вся деревня молилась, пробила сохранить ей тружеников, дать им добрый промысел. А потом стали прощаться, большим обычаем кланяясь друг другу.

— И на кого вы нас кидаете, сирот! — звенели со всех сторон, вешались с плачем бабьи причитания. — Да и как же нам жить без вас, без родимых, без призору вашего, без грозы, без обороны-а!

На зеленом пригорке, прямо против белого облака, стояла Анна в алом сарафане, побелела вся, ровно неживая. Тихон подошел к ней, оглянулся кругом, крякнул:

— Ишь востроглазые!

Строго поджав губы, бабы из толпы и впрямь следили за ним, именитым Босым.

— Ладно! — беря Анну за руку, тихо выговорил. — Дальние проводы — лишние слезы! Не плачь! Прости, Аньша! Жди на Покров — пришлю сватов. В наш дом пойдешь! В Устюг!

Анна подняла туманные глаза, обвела ими доброе лицо, русую бороду юноши, словно видела его в первый раз, улыбнулась жалостно, поклонилась в пояс.

— Буду ждать, Тихон Васильевич, — сказала она.

Отвернулась, замерла, помолчала. И, повернувшись к нему снова, улыбнулась сквозь слезы — солнцем сквозь короткий дождик.

— Все ль ладно у нас, братья-товарищи? — громко крикнул своей артели Тихон.

— Все излажено! — отозвался чернобородый кормщик Селивёрст Пухов.

— Молись богу! По лодьям! — крикнул Тихон.

Словно лес в ветер зашаталась быстро крестящаяся одним ладом толпа, пуще завопили женщины, загомонили мужики, побежали мурашами. Лодьи задвигались, отплывали от берега, поднимали паруса и скоро лебедями исчезали в речной сверкающей дали.

— Эх! Аньша!

Чтобы отбиться памятью от тоски в сердце, Тихон мaхом сбросил овчину, сел в лодье. Приложил руку к глазам.

Впереди на северной заре желтой звездой горел огонь, отсвечивали высокие розовые паруса.

«Должно, опять асей[5] бежит», — думал Тихон. Уже третий корабль Тихонова ватага встречает за день — летят иноземные люди в Архангельск на поживу!

Встречное судно приближалось быстро. Груженый корабль «Счастливое предприятие» то трудно лез, поскрипывая, на гребни, то с шумом рушился в бурые пазухи волн, качаясь мачтами мерно и скушно, словно хромой в дальней дороге.

Море кипело. Бессонные чайки, скособочась, крича пронзительно, крутились над дубовой палубой, чуть не задевая крыльями старого Джексона. Тот чертыхался — боялся, что задует кованый фонарь на высоком полуюте.

— Чертовы птицы! — ворчал Джексон. — Визжат, как обезьяны. Чертово море! Кто разберет, ночь тут или день! Только зажжешь фонарь — и опять светло!

Старый моряк всегда бывал не в духе, когда ему приходилось болтаться в этой селедочной щели. Проклятая Московия! Ночь бела, как бельма слепца, скалы чернее монахов, холодно, кожаный камзол и тот не спасенье. То ли дело Вест-Индия! Тепло, деревья зелены, словно в Англии в мае… А до чего там робки люди! Делай с ними что хочешь! Собаки и те не умеют лаять! Девушки ходят нагие… хе-хе-хе!

Старик заправил фонарь.

Страна, где за пустую бутылку из-под эля он выменял золотую серьгу из носа самого кацика! — вспомнил он и улыбнулся. Рай! Положительно рай! А Острова пряностей? Птички с муху величиной сверкают как самоцветы. Перец! Гвоздика! Забирай все, плати стеклянными бусами, а дома, в Англии, продавай на золото! Синие волны стелются по желтому песку под высокие пальмы. Плавать же к этим лесным медведям, к бородатым московитам, просто противно. Все в кислых овчинах… Правда, они без шпаг, зато у каждого нож в сапоге! И разве это море? Прокисшее пиво! В Англии жара, июль, а тут, у берегов Норвегии, было напоролись на ледяную гору. Тьфу!

Старик спустился вниз, на палубу, под капитанским мостиком остановился, посмотрел вверх.

Капитан Ричард Стронг нес здесь вахту сам: Белое море!

— Не угодно ли чего, сэр? — сквозь ветер прокричал Джексон.

— Старина, кафтан! Собачий холод! И рому!

Минута — и старик, таща на сгибе локтя синий, с медными пуговицами кафтан, а в другой руке качая большим оловянным стаканом, стал перед капитаном.