Возок подкатил к высоким воротам Заезжего двора, лошади остановились, колоколец смолк, ямщик отстегнул полость, путники стали выходить. У ворот стояла большая, крашениной обитая каптана на санях, запряженная четверней, около нее трое вооруженных вершных держали своих коней. Кого-то ждали.

Путники наши топтались у возка, разминая застывшие ноги.

— Заходите, милостивцы, — сказал им выскочивший из двора курносый старик в армяке и в лаптях с седой бородой веником, кланяясь в пояс. — В избе тепло, да и горенка есть в собинку. Отдохнете хорошо-о…

— А каптана чья? — спросил Кирила Васильич.

— Боярина сейчас провожаем! — бормотал старик. — Ничего, хороший боярин. Заходите, ничего-о…

В большом крытом дворе было темно, мерещились неясно очертания саней, кадок, пахло холодным сеном, лошадьми, когда дверь вверху открылась, блеснул свет, задом, низко кланяясь, вышел дворник, светя слюдяным фонарем, за ним на крыльце показался боярин в овчинной дубленой шубе с широким воротником, на руке у посоха сверкнул перстень.

Дворник поднял свой фонарь высоко, боярин спускался по шаткой лестнице. За ним из двери вышла высокая женщина в шубе, в меховой шапке. Женщину под локоть поддерживала молоденькая девушка.

— Василий Степаныч, боярин и воевода, поздорову ль? — шагнул вперед Кирила Васильич, снимая шапку. — Как бог помогает в дороге?

Боярин присмотрелся. Узнал.

— Да помаленьку, Кирила Васильич, — сильным голосом ответил он, поднеся руку к шапке и кланяясь в ответ. — Вот припоздали, так в ночь едем.

Воевода и таможенный голова разговаривали; между тем боярыня подошла, стала в свете фонаря за боярином, за ней служанка. Тихон, скрываясь в тени от связки жердей, ясно видел лицо княгини.

Анна побледнела, соболиные брови выступали резко дугами, губы опущены, ноздри чуть дрожат, на плечах красной стамеди шуба на черных лисах, соболиная шапка с парчовым верхом, покрытая в дорогу платом.

Сердце Тихона горело, билось, рвалось из груди. Его то Аньша! Скорбная, печальная. Красивая, словно богородица.

Анна не видела его — смотрела то на Кирила Васильича, то на мужа, длинные ее ресницы дрожали темной тенью.

А воевода стоял спокойный и, должно быть, гордился тем, что у него такая жена, что у него такой уверенный голос, что он едет в Москву, к царю, что за три года он нажил в Холмогорах богатство, что он силен, властен, а сильным и властным принадлежит жизнь.

Тихона ровно волной качнуло в сторону, фонарь осветил ему лицо, он видел — Анна посмотрела на него, брови ее дрогнули, взлетели выше.

Так в низких тучах осеннего вечера блеснет вдруг алое солнце, озарит, обдаст багряным светом поле, высокий дуб на холме, но тучи сомкнутся — и не веришь уже, что было солнце, сразу встает осенняя ночь.

Анна подняла голову, твердо сжала губы, нежные ноздри раздулись. Спокойно подняла руку, тронула мужа за рукав.

— Боярин, — сказала она, — время! Кони ждут.

Пошла по лестнице, гордая, как будто никого не видела.

Боярин заторопился за ней.

Ульяш рядом толкнул Тихона.

— Какова боярыня-то! — шепнул он — и отшатнулся, увидев бешеные глаза Тихона…

Проехали Переяславль, на Плещеевом огромном озере ветер крутил, гонял белые поземки по льду. И чем ближе к Москве, все больше оживлялся Семен Исакович, патриарший человек.

Когда же перед тройкой на версты и версты легла прямая как стрела дорога к Троице-Сергиевскому монастырю, Пахомов взволновался так, что слезы выступили у него на глазах.

— Вот место! Вот твердыня! Ведь всего-то сорок лет тому назад польские воеводы Сапега и Лисовский осаждали без мала два года и не могли взять монастыря!

Семен Исакович был в ту пору мальчонком из Клементьевской монастырской слободы, хорошо помнил, где стояли польские пушки: и за Келарским прудом, и на Красной горе. Оттуда ляхи вели подкопы к воротам монастыря. Храбро бились тогда на стенах монахи и окрестные черные люди под воеводами князем Долгоруким Григорьем Борисовичем да под Голохвастовым Алексеем Иванычем.

— Смотрите, смотрите, — показывал он из возка, — видите, из снега черно торчат кочерыжки капусты? И тогда тоже был тут огород капустный, под стеной. Ляхи ходили туда за капустой, а со стены по веревкам наши спускались, много их тут били. Один из наших тут, Оска Селевин, изменил, окаянный! Сбежал к ляхам! А у него братан был, Данило Селевин. Ну, стали все корить Данилу за брата. И сказал тогда Данило: «Измену брата моего выкуплю я смертью!» И ударил Данило на ляхов — силен был рубиться, и срубил трех казаков-изменников, и сам был ранен. И, приняв монашество, преставился честно — помер!

Возок скакал по Ярославской дороге, Троице-Сергий проходил мимо своими стенами, башнями, храмами, в тиши снежного декабрьского дня словно доносились шумы давно отгремевших битв. Здесь проходил Дмитрий Иванович Донской биться с Мамаем, здесь его благословил седой игумен Сергий. Сюда всего за двадцать лет снова приходил королевич Владислав, требуя от присягнувших ему шатущих бояр того, в чем отказал ему свободный народ московский, — власти над собою.

Отдохнули на последнем яме, впереди была Москва. Все чувствовали себя взволнованными. Кирила Васильич посмеивался, Пахомов про себя молился, у Тихона давило в груди: что-то готовила ему Москва?

Только один Ульяш был с виду спокоен, красивые глаза его в черных ресницах лениво улыбались. Молодой! Что ему? И, поглаживая русую раздвоенную бородку и усики, Ульяш Охлупин думал, каковы девушки в Москве.

— Москва! — крикнул ямщик, указывая кнутом. — Вона!

На закате вдали, над черными сплошными избами, мерцал золотом Иван Великий.

Глава седьмая. В Москве

Как все старые города русские стоят на острогах — на мысах при слиянии рек, Москва стала тоже на слиянии рек Москвы и Неглинной, тоже на холме, как все города. Города все укреплены стенами, и крепче всех других городов стены Московского города-крепости — Кремля. Высоки его стрельницы-башни, крытые зеленым изразцом, на башнях золотые орлы, под башнями — тяжелые ворота.

Вокруг всех городов московских — посады.

И вокруг Кремля тоже посады. Там живет двести тысяч посадских черных людей.

Три кольца стен охватывают в Москве эти огромные посады, образуют собой еще три города:

Китай-город.

Белый город.

Земляной город.

В трех посадах, за стенами, жизнь бьет ключом. Московские посады тоже сплошь покрыты чешуйками крохотных дворов. Вокруг каждого двора тын из заостренных бревен, ворота…

На каждом дворе рубленая изба, какие стоят в деревнях по всей Московской земле. Избы крыты какая как — тесом, а больше дерном, соломой, берестой. Каждый ведь мужик в одиночку, по-своему ставит себе избу.

Посады — огромный костер из бревен, проконопаченных пенькой. Летнее знойное солнце, крепкие ветра высушивают московские избы, что хворост. А налетит случаем беда — красный петух — зимой или летом, все ему равно, — надрывно забьют на башнях, на церквах набаты, побежит, закричит, заплачет в тесных, кривых улочках, в переулочках черный народ, будет подымать против огня иконы, растаскивать, рушить избы, тыны в охват пожара, молиться, клясть, гибнуть в алом пламени, над городом встанут, пойдут, шатаясь как пьяные, огненные смерчи с черным дымом под самые облака, с гулом, с воем, с треском полетят, посыплются на избы горящие головни, искры, солома…

Много раз Москва сгорала дотла, выгорало все, что может сгореть, по дымящимся, холодеющим пожарищам бродили с плачем погорельцы. Искали горюны в холодном, сером пепле кто чего — кто закопанное во дворе серебро, кто дорогих косточек…

Но оставались стоять стены Кремля, его башни, его соборы, и, глядишь, вновь звенят бодрые стуки топоров, орудуют по Москве новгородские, галицкие, ростовские плотники, плывут по Москва-реке из лесных мест на плотах готовые избы. Всенародный труд быстро подымает Москву из пепла свежими, медового цвета избами. Бессмертна Москва! Не потому, что прочны ее избы, а потому, что вечна сила ее — живой народ.

×
×