Морозов улыбался, поглаживая бороду.

Царь листал тугие страницы. Полный порядок воинский в книге указан — как приказанья громким голосом подавать:

«— Направо обворотись!

— Налево стань по-прежнему!

— Направо обворотись!

— Налево стань по-прежнему!

— Раствори шеренги!

— Сомкни ряды налево да направо!»

— Чти здесь, государь, — говорил Морозов, тонко улыбаясь. — Вот тут! — указал место в книге. — Все показано, как гораздо воевать! Прямо перед очами поставлено, «чево много сот годов скрывали было, а против того — было скрыто от всех и погребено». Это первая книжица тебе, а еще будет таких четыре ста. Дюже печатный наш двор работает!

— Добро, Иваныч, добро!

Лицо царя приняло мечтательное выражение.

— Если нашим медведям да настоящее оружье дать, как надо, они, пожалуй, всю Еуропу сомнут, ежели нужно. А? Иваныч? Сомнут?

— Сомнут, государь! Обязательно!

— Тогда меня во всей Еуропе царем признают! А то што? Смотри, пожалуй, как шведы мне до сей поры пишут: «Великому князю Московскому». Поляки — те тоже титулы наши неправо пишут. Им наши послы указывают, а они смеются. Кто-де вас, русских, разберет, какие у вас цари, с чего?

А у меня твоя-то грамота ныне всегда при себе! — Алексей поднял со стола золотописьменную патриаршью харатею. — Знаешь что, Иваныч! Мы всех святых патриархов к себе созовем, в Москву. Пусть меня утвердят всемирно! Поедут патриархи к нам, Иваныч, а?

— Их только помани! — тонко улыбнулся Морозов. — Бедные ведь они, под турками, а у нас сила будет, так ее можно и против турецкого султана повернуть. Придут, государь, патриархи.

В волнении царь Алексей закрыл глаза, истово перекрестился. Боярин Морозов смотрел на него отечески снисходительно.

Алексей открыл глаза, тряхнул головой, чтобы избавиться от сладостных видений, зашелестел в бумагах на столе.

— Иваныч! Вота тут роспись, — говорил он деловым голосом. — Отдай-ка тому аглицкому посланнику, что намедни был. Пусть купцам своим скажет, что бы в Архангельск нам бы привезли весной. «Достать царю кружев на конец штанин, как испанский король, и французский, и цесарь ходют. Да протазанов[42] золоченых, как, сказывают, перед ними носют. Также и рукавиц хороших и нитяных, как королевы носют, и попон королевских, бархатных и тканых. Да труб и литавров королевских же, и тронов королевских разных государей на листах рисованных, да обойку всю для палат, и карет дорожных». Пусть всего привезут.

Помолчал и коротко, скромно добавил:

— Карет-то я это для походу, ежели, Иваныч, воевать случится!

Борис Иваныч понимающе кивнул головой.

Царь Алексей медленно перешел комнатку к своему месту, сел, закрыл лицо руками.

— Ин ладно! — сказал он. — Верши дела, боярин. Надумаю! Да поезжай к себе, устал, надо быть, а?

— И то устал, государь! — ответил Морозов. — Дела не оберешься. Да скоро отдохнем! — сказал он с особенной улыбкой, снова вытирая платком бритую голову под тафьей. — Будем вот свадьбу твою играть!

Под его взглядом в упор потупился царь Алексей.

— Это дело другое! — молвил он и выговорил тихо: — Как она? Марья-то?

— Ждет не дождется!

— Иваныч, да ведь это же грех, незамолимый грех. Патриарх-то Иосиф чего говорит? А?

— Патриарх-то стар старичок, государь, а люди говорят другое: в баню сходить — грех смыть. Сводим, государь, тебя в баньку-то! — посмеивался Морозов. — Ну, прости, государь.

И, ударив челом, боярин, пятясь, исчез за дверью.

— Господи, помилуй! — вдруг опять заверещал потревоженный попугай, залопотал что-то, заклекотал.

Царь вздрогнул, остановился.

— Дьявол! — прошептал он, крестясь. Потом подошел к медной клетке, набросил на нее легкое покрывальце. — Спи, дурень!

И ушел в Крестовую, где отдернул завесу, затеплил несколько свечей. Стало светлее, легче.

Боярин Морозов уже ехал тем временем в каптане в свои новые хоромы. Пошел снег. Добрые кони ровно мчали неуклюжий, грохочущий возок, сквозь слюдяное окно мелькали слабые светы кремлевских дворов.

Снег над Москвой все гуще и гуще свисал густой сеткой, всюду мерцали в окнах огоньки — свечки, лучины, — ремесленники сидели запоздно по избам, горбя спины над урочной работой. Завтрева придет день, брюхо вчерашнего не помнит, новый день — новые дела, новые заботы.

Работали бессонно и на Печатном дворе.

В низкой печатной палате с круглыми сводами горели сальные свечки. Двое широкоплечих, густобородых, стриженных под горшок мужиков с ремешками на волосах возились около неуклюжего печатного стана, слаженного из крепких дубовых плах, вымазанных в типографской жирной краске, поблескивал пресс. За листом лист два гиганта клали под пресс, затем, напружив могучие, в закатанных рукавах руки, жали винтом, делали один оттиск, ослабляли винт, вынимали лист, закладывали другой, делали оттиск— и так во всю длинную ночь.

За дубовым столом сидел очередной справщик[43], монах Чудова монастыря Клементий, длинный, сутулый, носатый, в разбитых очках на веревочке, прямые волосы свешивались на лицо. Покуда не было дела, он жадно читал светскую книгу, только что выданную в свет, — «Учение и хитрость ратного строения пехотных людей». Улыбался, щуря набрякшие глаза. Это было что-то совсем новое. Небывалое. Иное. Смешное.

Справщик покачал головой. Какое дело выходит! До последнего времени на Печатном дворе только слово божие печаталось, а теперь мирские слова пошли — как на войне воевать да курей чужих воровать. Видно, последние времена и впрямь приходят. И это все от царя!

Государь тоже долго не спал в эту снежную ночь. Он лежал в Постельной на своей кровати, горела свеча, на ковре сидели, скрестив худые ноги в лапотках, в холстинных онучках, двое древних стариков — один, с гуслями, играл нежно, другой, вытянув жилистую шею, пел жалостный стих:

…Приходил млад царевич Асафий:
— Прекрасная мати Пустыня,
Любимая моя мати,
Прими меня во пустыню,
Я рад на тебя работати.
Земные поклоны исправляти! —
Отвеща ему мать Пустыня,
Ко младому царевичу Асафью:
— Не жить тебе во пустыне!
Кому же владети твоим вольным царством?
Твоей белокаменной палатой?
Твоею казною золотою?

«И верно, — думал Алексей Михайлович, — кому же, кроме меня? Не видать мне прекрасной пустыни! Или Никон, архимандрит Новоспасский, поможет? Укажет праведный путь?»

Глава восьмая. Деловой день

Перед самым Рождеством крепко ударил мороз, утренние дымы всходили из труб сизыми столбами, березы в инее розовыми кудрями повисли в голубом небе, за Москва-рекой по желтой заре выкатывалось алое солнце. Часы на Спасской башне пробили один раз — первый час наступившего дня.

Босые — дядя и племянник, оба в оленьих дохах, в закуржавевших воротниках, скрипя валенками по снегу, торопко подходили к крыльцу Таможенной избы, что рядом с Приказом Большого прихода. Рядом стрельцы у Москворецких ворот, держа в охапке бердыши и ружья, прятали носы и бороды в овчинные оплечья. Сквозь ворота видно: из Стрелецкой слободы по Живому мосту валом валил на Красную площадь черный люд торговать — стрельцы, ремесленники, крестьяне, вперемежку тянулись сани, возки. Громко стучал тулумбас, — какой-то боярин, припоздав к царю на утреннее сидение, спешил: царь Алексей, бывало, сажал опоздавшего в бочку с водой, при общем хохоте других, — по молодости лет-то иногда тешился государь.

У крыльца Таможенной избы шныряют окутанные паром сбитенщики с горячим сбитнем[44], пирожники, — всякому хочется погреться, люди снуют, как пчелы, — на крыльцо, с крыльца, кто в оленине, кто в распашной польской шубе, кто в русской, кто в острой персидской шапке либо в новгородской, с бобром: видать, люд со всяких мест. Навстречу по мерзлым ступеням сбегал, легко переставляя ноги в щегольских теплых сапогах, чернобородый московский гость в богатой шубе.

×
×