…И вот теперь этот самый Едыкай и держал в своих объятиях Тихона в Сибирской избе, среди многоголосого шума, криков, отдаваемых приказаний, и в душном воздухе приказа повеяло бесконечной силой и свободой Студеного моря, могучими ветрами тундр.

Шум было примолк: проходил думный дьяк Нарбеков Богдан Федотыч, приземистый, скуластый, седатый — видна вся татарская стать, в коричневом кафтане, сафьяновые мягкие сапоги.

— Богдан Федотыч! — подошел к нему старший Босой. — Поздорову ль?

Тот с важностью кивнул головой, приостановился.

— Дозволь к столу твоему подойтить, — сказал Кирила Васильич. — Дело есть!

— А кто таков с тобой богатырь стоит? — спросил Нарбеков, залюбовавшись на Едыкая. — Ой и крепок молодец!

— Сделай милость, Богдан Федотыч, дай мне слух, одно полошное дело есть, — просил Кирила Васильич. — Ежели князь-боярин будет, проси, чтобы выслушал.

— Поглядим, поглядим!

Тронув бобровую шапку, думный дьяк двинулся дальше. Перед ним раздались ждавшие его татаре и армяне, что приехали с Низу договариваться о весеннем пригоне конских табунов в Москву, окружили, заговорили замахали руками.

Кирила Васильевич посмотрел вслед дьяку:

— А и горд стал Богдан-то Федотыч! Смотри, как ступает! Сразу видать — государю докладывает!

В углу Едыкай что-то взволнованно толковал Тихону.

— Дядя Кирила Васильич, слышь-ка, что Едыкай сказывает. Беда!

— Что за беда?

— Иноземные корабли летось в Енисей приходили. Две посудины. С пушками. Какие — не знает! Торг вели!

— Так, так! — тихо выговорил Кирила Васильич, гладя бороду. — И в Архангельске было слышно про это — шли, впрямь шли корабли за Колгуев. Иноземные. Расспроси, да надо будет князю Алексею Никитичу довести! Да вот, должно, и он!

За дверью гремел барабан, изба примолкла, согнулась в поклоне, не подымая голов, смотрела, как княжеские зеленые сапоги протопали поперек избы, слушала, как простучал высокий посох князя.

Когда Тихон поднял голову, за середним столом в кресло с высокой спинкой садился сухой, крепкий, как хреновый корень, горбоносый, ладный старик с седой бородой, с живыми глазами. Бритая его голова по-старому была прикрыта золотом шитой тафьей. Шубу свою на голубой белке князь Трубецкой отбросил за спинку кресла, сам остался в коричневом кафтане с травами да репьями, подхваченном поясом зеленого шелка. Нарбеков стоял за ним, что-то шептал прямо в княжье ухо.

Сибирский приказ ведал делами Сибири, Казани, Астрахани, всеми низовыми городами, следил, как шло движение торговых и промысловых людей, охочих и переселенческих людей в Сибирь, по всем ее сорока новым городкам, назначал туда воевод, составлял новые книги на осевших там людей, окладывал татар и других сибирских и низовских народов ясаком, собирал всю пушнину, приводил ее в порядок, ведал ей сам с другими приказами и частью отборные меха сдавал в царскую сокровищницу, в Приказ Большой казны, боярину Морозову, откуда по указу государя выдавались меха в пожалованье за заслуги, для подарков уходящим за границу посольствам.

Больше полумиллиона рублей доходу Москве давал в год цареву Верху Сибирский приказ, и потому-то там надменно сидел боярин и князь Трубецкой в своем кресле, когда думный дьяк Нарбеков подвел наконец к нему московского гостя Босого.

Кирила Васильич довел князю о том, как хорошо идет по Сибири московский городовой товар, как садятся на землю русские поселенцы, как в Мангазее явились из-за земли чудотворные мощи отрока Василия Мангазейского— из торговых приказчиков, чтимые и русскими и самоедами, как местные народцы начинают вообще втягиваться в оседлую, земледельческую жизнь, как начинают сливаться в один народ. Боярин все это слушал, щуря на докладчика соколиные очи.

Но когда Кирила Васильич стал докладывать о появлении иноземных кораблей в Студеном море, князь движением руки остановил Босого.

— Пожди, Кирила Васильич! — сказал Трубецкой. — Богдан Федотыч, подай сюда чертеж земли Сибирской.

Чертеж раскинули по столу, три головы наклонились над ним.

Вот она, Сибирь, на великом чертеже, и сразу видать, где лазея для иностранных крыс. Пролив Югорский Шар! Кругом Ялмала. Вот Енисейская губа, река Енисей, Лена-река.

Давно известно, что иноземные люди всюду ищут пути на богатый восток через московские земли. Северным морем и Волгой.

— Ежели, боярин, мы этой лазеи здесь не заткнем, полезут тут в Сибирь иноземцы! — говорил Босой.

Боярин по-орлиному повернул к нему горбоносое лицо.

— Чего делать надоть? — спросил он, кривя запавшие в седой бороде красные губы.

— Острожки надобно на Енисее становить, боярин. Вот тута! — ткнул пальцем в карту Босой. — Стрельцов посадить на полусотне. Ладно удержат. Да кочи иметь свои дозорные на море.

— Добро! — сказал боярин и провел ладонью по лицу. — А где теперь твои люди в Сибири, Кирила Васильич?

— К Амур-реке, надо быть, доходят, боярин! — отвечал, сдержанно улыбаясь, Босой и опять показал пальцем по карте. — К море-окияну! К Ципанге-острову[48]. Сюды. Лютуют иноземцы, что им туда токмо по морям попасть можно, ну и на корабле много народу не увезешь. А мы, как мураши, лесами миром идем.

— Ин добро, Кирила Васильич. В Думе скажу о сем государю. Пусть царь укажет. А ты прости, гораздо делов! — вздохнул Трубецкой.

Когда Босые с Едыкаем вышли из Сибирского приказу и Кирила Васильич объявил самоеду, что о нем, о его словах узнает сам царь, простодушному восторгу его не было границ.

— Теперва я воевода! — хохотал он в восторге, хлопая себя по бокам. — Ай, Едыкай! Ай, большой боярин! Царь мине шубу давай!

На Спасской башне ударили часы. Пробило четыре удара, — значит, был как раз полдень[49].

Дядя и племянник, простясь с Едыкаем, ушедшим к землякам, торговавшим в Москве, теперь шли в харчевню Гостиного двора — в гостиницу против Лобного места.

День был солнечный, с сухим, мягким снежком, шум и гам со всех сторон оглушали. Румяная баба в лиловом шугае, в ковровом платке вроспуск метнула на Тихона серыми очами, крикнула, потряхивая разноцветными лентами:

— А ну, купец, купи косоплетки, подаришь девке-красотке!

— Тетушка Арина кушала — хвалила! Дядя Елизар все пальцы облизал!

— Пироги подовые! Пряженые! Сбитню горячего попей, подьячие! — неслись крики со всех сторон.

Гремели тулумбасы, из Спасских ворот разъезжались бояре — кто в каптане, кто верхом, бежали впереди скороходы, разгоняли народ. Стрельцы бердышами отдавали честь, стальные топоры сверкали зеркально. Стаи голубей носились невысоко, то взмывали, то падали в толпу: голуби расхаживали между людей, заходили, подлетывали в лавки, ворковали, гулили, клевали овес. Купцы в теплых шапках, шубах, рукавицах толкались у ларьков, то выкидывая, то убирая с прилавков пестрый товар. Под самой Кремлевской стеной торопливо стучали топоры — чья-то благочестивая душа спешно ставила церковь-обыденку, начали утром, а теперь уже крыли крышу, и крестовые попы бродили около наготове: а может, позовут освятить, можно заработать алтын… Двое земских ярыжек в смурых кафтанах с буквами на груди «3. Я.» волокли на веревке татя[50] в Земский приказ, что у Воскресенских ворот.

У гостиницы на крыльцо с крыльца шло много приезжих, хлопали двери, то и дело вылетали клубы пара. В бревенчатом чистом помещении сквозь слюду вычурных окончин хлестало солнце, стоял пар от ествы, за паром теплилась лампада пред большеглазым Спасом нерукотворным. Под образом большой прилавок, заставленный всякой ествой — вилки соленой капусты в подсолнечном, конопляном масле, соленые огурцы, грибы всех сортов, лук, чеснок, звенья соленой и отварной рыбы, пряженцы, пироги, оладьи. Пост!

За прилавком на высоких полках стояли целым набором сулеи, сулейки стеклянные с настоянными разноцветными водками, внизу бочонки с водкой, бочки с пивом. К полкам подвешены ковши, на полках собраны стеклянные, оловянные стопы и стопки, братины оловянные и деревянные; глиняные, оловянные, крашеные деревянные чашки для еды. И зорким оком смотрел за своим хозяйством, покрикивал на слуг, вихрем носящихся по избе, круглый как шар, целовальник[51], лысый, чернобородый, в красной, низко подпоясанной рубахе.

×
×