Были и другие встречи. Однажды утром я пошёл домой к другу, Дину, на Салливан-стрит, чтобы забрать книгу, и когда выходил из здания, разговорился с девушкой, которая жила на втором этаже. Судя по краткой биографии соседей, которую однажды поведал Дин, это одинокая белая женщина, компьютерная программистка, двадцать шесть лет, не курит, интересуется американским искусством девятнадцатого века. Пару раз мы сталкивались на лестнице, но как оно происходит в таких домах в Нью-Йорке, где цветёт отчуждение и паранойя, не говоря уже об эндемической грубости, решительно не обращали друг на друга внимания. На этот раз я улыбнулся ей и сказал:

— Привет. Хороший сегодня денёк.

Она испугалась, пару наносекунд разглядывала меня, а потом ответила:

— Только если вы Билл Гейтс. Или Наоми Кемпбелл.

— Ну, может, — сказал я, потом оперся на стену и продолжил: — а что, если всё так плохо, могу я пригласить тебя выпить?

Она посмотрела на часы и сказала:

— Выпить? Сейчас десять тридцать утра, ты что, наследный принц Игрушечной Страны?

Я засмеялся.

— Может и так.

Она держала в левой руке пакет из АР, а под мышкой правой стискивала так, чтобы он не выпал, пухлый том. Я кивнул на книгу.

— А что ты читаешь?

Она испустила долгий вздох, словно говоря: «Чувак, я занята, ага… может, в другой раз». Вздох потихоньку сошёл на нет, и она устало ответила, мол, Томас Коул. Работы Томаса Коула.

– «Вид с вершины Холиока», — сказал я на автомате, — «Нортгемптон, Массачуссетс, Пейзаж после грозы, Ярмо». — На этом я сумел остановиться. — Тысяча девятьсот тридцать шестой. Масло, холст, сто тридцать на сто девяносто сантиметров.

Она нахмурилась и уставилась на меня. Потом опустила пакет, поставив его у ног. Выпустила книгу, взяла её неловко и начала листать.

— Да, — сказала она, почти про себя, — «Ярмо» — это оно. Я читаю… — Она продолжала растерянно листать книгу-Я читаю для курсовой работы по Коулу, и… да, — она посмотрела на меня, — «Ярмо».

Она нашла страницу, подвинула книгу, но чтобы мы оба могли заглянуть, нам пришлось придвинуться друг к другу. Она была низенькая, с чёрными шелковистыми волосами, и носила зелёный платок с маленькими янтарными бусами.

— Запомни, — сказал я, — ярмо — это хомут — символ контроля над дикой природой. Коул не верил в прогресс, особенно если прогресс означал расчистку лесов и строительство железных дорог. Каждый холм и долина, написал он однажды — причём, надо сказать, неблагоразумно вторгся на территорию поэзии, — каждый холм и долина превращаются в алтарь Мамоне.

— Хм. — Она замерла, обдумывая мои слова. Потом, вроде бы, обдумала что-то ещё. — Ты много знаешь о нём?

Я ходил с Шанталь в «Метрополитен» всего неделю назад и усвоил вагон информации из каталогов и статей, развешанных по стенам, а ещё я недавно читал «Американские образы» Роберта Хьюджеса, и кучу Торо и Эмерсона, так что спокойно ответил:

— Есть такое дело. Не сказать, чтобы я эксперт, но знаю порядочно. — Я чуть наклонился вперёд, изучая её лицо, её глаза. Она ответила на мой взгляд. Я сказал:

— Хочешь, чтобы я помог тебе с этой… курсовой?

— А ты… — сказала она тихо. — Ты можешь… В смысле, а ты не занят?

— Я же наследный принц Игрушечной Страны, помнишь, так что я ничем не занят.

Она в первый раз улыбнулась.

Мы пошли к ней домой и за два часа сделали грубый набросок курсовой. Спустя ещё четыре часа я, наконец, вышел из здания.

В другой раз я был в офисе «Керр-энд-Декстер», занёс туда бумаги, и столкнулся с Клер Дормер. Хотя прежде мы с ней встречались раз или два, я очень тепло приветствовал её. Она встречалась с Марком Саттоном, обсуждала вопросы контракта, так что я решил рассказать ей свою идею о парнях, начать с «Оставьте это Биверу», кончить «Симпсонами», и назвать её «Взращивая сыновей: от Бивера до Барта». Она громко рассмеялась и хлопнула тыльной стороной ладони по отвороту моей куртки.

Потом задумалась, будто перед ней вырисовалось то, что она прежде не видела.

Двадцать минут спустя мы уже курили вместе на двенадцатом этаже.

В этих ситуациях я продолжал напоминать себе, что только играю роль, что всё это — притворство, но так же часто казалось мне, что может я и не играю совсем, может, никакого притворства и нет. Когда МДТ загонял меня в очередную болезненную ситуацию, казалось, что моё новое «я» едва может вспомнить моё старое «я», уже не видит его сквозь туман, сквозь мутное окно толстого стекла. Как будто я пытаюсь говорить на языке, который прежде знал, но уже забыл, и как бы я ни старался, я не могу вернуться или переключиться назад — по крайней мере, без предельной концентрации воли. Часто было проще вообще не обращать внимания — да и с чего его обращать? — но в итоге вышло так, что мне стало трудно встречаться с людьми, которых я хорошо знал, или, точнее, с теми, кто хорошо знал меня. Встречаться и впечатлять незнакомца, притворяться другим человеком, даже с другим именем, было интересно и несложно, но когда я встречался с тем же Дином, например, я всегда ловил эти взгляды — озадаченные, прощупывающие взгляды. Я видел, что он борется с этим, хочет конфликта, назвать меня позёром, клоуном, самоуверенным мудаком, но при том же хочет оставаться рядом со мной и извлечь из встречи всё, что можно.

Ещё за это время я несколько раз говорил с отцом, и это было хуже всего. Он ушёл на пенсию и поселился на Лонг-Айленде. Он время от времени позванивал, чтобы выяснить, как у меня дела, мы болтали пару минут, но были такие темы, которые он страстно мечтал обсуждать с сыном — а сын, то есть я, всегда агрессивно отказывался — и вот теперь у нас началась пустая болтовня о бизнесе и рынках. Он говорил о пузыре акций хай-тека, и что он скоро лопнет. Мы обсуждали поглощение Waldrop CLX, о котором поутру писали все газеты. Как это поглощение отзовётся на ценах акций? Кто будет новым СЕО? Поначалу я слышал нотку подозрения в голосе моего старика, словно он думал, что я над ним издеваюсь, но постепенно он привык, вроде бы принял мою новую роль, в конце концов, — после долгих мучительных лет чувствительной хипповской ереси от сына — всё идёт так, как надо. Ну если не прям уж совсем как надо, то вполне в рамочках. Я включался в разговор, и может, впервые я говорил с ним так, как стал бы говорить с другим человеком. Но в то же время я осторожничал, чтобы не перегнуть палку, чтобы не сбивать с толку Дина. На том конце провода мой отец, мой отец — оживился, разбирается в себе, даёт прорасти в голове дремлющим надеждам, их почти слышно… хлоп! — может, Эдди теперь найдёт себе нормальную работу? — хлоп! — будет неплохо зарабатывать? — хлоп! — сделает мне внука?

Когда я вешал трубку после таких бесед, на меня наваливалась усталость, как будто я и впрямь делал ему внука, в гордом одиночестве, порождая некую отдельную, продвинутую версию себя прямо здесь, на полу. Потом, как ускоренный режим в документальном фильме, прежний я — испорченный, надломленный, разглагающийся — внезапно съёживался и исчезал, и от этого борьба за осмысленное понимание того, кто я есть, становилась ещё сложнее.

Но такие тревожные моменты случались редко, и в целом тот период оставил ощущение, что это здорово — постоянно быть чем-нибудь занятым. Я ни секунды не сидел без дела. Читал новые биографии Сталина, Генри Джеймса и Ирвинга Талберга. Выучил японский по книгам и кассетам. Играл в онлайновые шахматы и решал тучи непонятных головоломок. Однажды позвонил на местную радиостанцию, чтобы поотвечать на вопросы, и выиграл годовой комплект средств по уходу за волосами. Провёл кучу времени в интернете и изучил множество вещей — конечно, знания, лишённые для меня практической пользы. Я узнал, как делать букеты, готовить ризотто, разводить пчёл, разбирать двигатель машины.

Однако чего я действительно хотел, причём давно, это научиться читать музыку. Я нашёл сайт, где весь процесс описывался в деталях, быстро разбирались таинства скрипичного и басового ключей, аккордов, бемолей-диезов и так далее. Я пошёл и купил пачку нот, базовые вещи, известные песни, и более сложный материал, пару концертов и симфонию (Вторую Малера). Через пару часов я уже разобрался во всём, кроме Малера, к которому я приступил со всем вниманием, если не сказать — с почтительностью. Он был столь сложен, что времени ушло немало, но, в конце концов, я умудрился прорваться через величественный водоворот страдающих мелодий и ужастиковых фанфар, через парящие струны и кипучие хоралы. К двум часам утра, когда я достиг могучей кульминации ми-бемоль — Was du geschlagen, Zu Gott wird es dich tragen. [2]— я почувствовал, как мурашки бегут по всему телу, и слёзы наворачиваются на глаза.

×
×