— Что ж это ваш товарищ такой гордый, «воображало», никогда не поговорит, а встретит на дороге — обойдёт сторонкой, спросишь его, он — «да», «нет» — и побежит?

Шапошников как-то сказал: командиру батареи Власюку:

— В штабе о вас спрашивала одна молодая особа противоположного пола.

С тех пор товарищи дали Шапошникову прозвище: «особа противоположного пола».

Красноармейцы называли его между собой: «лейтенант будьте добры».

В этот час всё вокруг было величественно и грозно. Огромная пустынная река блестела на солнце. Казалось, вечная тишина должна стоять над этой вечной рекой, а воздух был полон грохота, скрежета.

По узкой прибрежной полосе, под высоким обрывом, отпихивая глыбы рыхлого песчаника, ползли тягачи, волоча орудия и прицепы с боеприпасами. Пехота, подразделения с противотанковыми ружьями, пулемётчики, стиснутые между водой и высоким откосом, уходили оврагами от берега, поднимались вверх на холмы в степной простор, а следом шли всё новые и новые батальоны и роты.

Прекрасное небо, где от века стояла величавая синяя тишина, раскалывалось грохотом воздушных боёв, среди пушистых беленьких облачков выли моторы, печатали скорострельные пушки, рычали пулемёты. Иногда самолёты проносились низко над водой и вновь взмывали воздушные бои шли во всех этажах неба.

Из степи доносился рокот начинавшейся наземной битвы: то резервные полки Красной Армии с хода вступали в бой с частями северной группировки армии Паулюса.

Странным казалось людям, стоящим внизу, в тревожной тени, что именно там, в тёплой степи, где так безудержно и беспечно светит солнце, происходит кровавое сражение.

А люди с оружием всё поднимались от берега в степь. На всех лицах было то напряженное выражение волнения и решимости, странное соединение страха, испытываемого солдатом, вступающим в свой первый бой, и страха опоздать, отстать от своих, чувство, заставляющее идущих на передовую не замедлять шаг, а ускорять его.

Вот и подошёл Толя к главному дню своей жизни...

Час назад дивизион проходил по прибрежному грейдеру через посёлок Дубовку. Здесь впервые ощутил Толя фронт, услышал свист и грохот бомб, сброшенных налетевшими самолётами, увидел разбитые дома, улицы в осколках стёкол. Мимо него проехала телега, на которой лежала женщина в жёлтом платье, и кровь её быстрыми каплями падала на песок, пожилой мужчина без пиджака, громко плача, шёл, держась за борт телеги. За заборами колыхались, скрипели от ветра десятки колодезных журавлей, и казалось, — то мачты охваченных тревогой суденышек.

А утром он пил молоко в тихой деревушке Ольховке, где на широкой сырой площади, поросшей свежей, яркозелёной травой, паслись молодые гуси.

Ночью во время короткой остановки он, шурша сапогами по сухой полыни, отошёл на несколько десятков метров от дороги и лёг на спину, всматриваясь в звёздное небо, издали доносились голоса красноармейцев, а он всё смотрел в мерцающую звездную пыль.

Вчера днём было душное бензиновое тепло в кабине грузовика, горячее пыльное смотровое стекло, тарахтение мотора Год назад был в Казани крытый клеёнкой письменный столик, тетрадка дневника, раскрытая книга, мать клала тёплую ладонь ему на лоб и говорила: «Спать, спать».

Два года назад Надя, худая, в трусиках, взбежала босыми ногами по ступенькам дачной террасы, пронзительно крикнула: «Толька, болван, украл мой волейбольный мяч». А ещё раньше был детский авиаконструктор, чай с молоком и конфета перед сном, санки с твёрдым матерчатым сидением, обитым бахромой, ёлка на Новый год. Седая мать Виктора Павловича держала Толю на коленях и тихо пела: «В лесу родилась ёлочка», — и его тоненький голосок подтягивал: «В лесу она росла».

Теперь всё это сжалось в тесный, плотный, как орешек, крошечный комок, да и было ли всё это?

Встала единственная реальность — идущий издали, всё нарастающий грохот битвы.

Он чувствовал, что смятение охватывает его. Это не был страх перед смертью или перед страданием. Это был страх перед главным жизненным испытанием выдержит ли он, справится ли? Страшно было по-разному — и по-серьёзному и по-ребячьи. Сумеет ли он командовать в бою? Вдруг сорвётся, задрожит голос, пискнет по-заячьи? Вдруг командир дивизиона крикнет: «Девчонка, маменькин сынок!» Вдруг он станет пригибаться, и красноармейцы сострадательно начнут поглядывать на него? Пушки-то он хорошо знает — за это он не боится, вот если б себя знать.

Быстрые мысли о матери, о доме не вызывали в нём умиления и любви, наоборот, он сердился на мать. Разве она не знала, что жизнь подведёт его к этому боевому часу? Зачем она баловала его, охраняла от тяжёлой работы, дождя, мороза? Зачем были конфеты, печенья, новогодние ёлки? Надо было закаляться с первых дней жизни — ледяная вода, суровая грубая пища, работа на заводе, экскурсии в горы, мало ли что. Курить надо было научиться.

И он всё поглядывал наверх, откуда неслось тяжёлое грохотанье и где ярко, бешено светило солнце. Где ему — робкому, теряющему от волнения голос, командовать сильными, побывавшими в боях людьми:

Толя постучал по крышке кабины и крикнул выглянувшему из оконца водителю.

— Товарищ водитель, отъезжайте в сторонку, сейчас вторую машину будем разгружать.

Он стал спускаться с грузовика, — в самом деле, ведь разгрузка и доставка снарядов важная, ответственная работа, — и увидел, как с откоса, прыжками, бежит сержант из штаба дивизиона. Он громко кричал красноармейцам, подтягивающим в гору снаряды:

— Где лейтенант?

Через минуту он стоял перед Шапошниковым:

— Товарищ лейтенант, командира батареи только что с самолёта пулеметной очередью ранило. Товарищ майор вам приказал принять командование батареей.

Толя взбирался по откосу, слушая задыхающуюся речь сержанта у соседей пехота уже пошла, есть раненые в дивизионе, настели истребители, бомб не бросали, но стреляли из пулемётов, в степи бело — столько немцы листовок с воздуха побросали, — а немецкая передовая — километра четыре отсюда.

Толя, слушая его, глядя, как клубится красная пыль под ногами, оглянулся Волга была внизу.

Они поднимались по крутому, скользкому от мха и мелких камешков холму: сержант впереди, нажимая ладонями на надколенники, чтобы веселей шли ноги. Толя следом. Казавшийся жестоким солнечный свет коснулся его лица, ударил ослепительно по глазам.

Он так и не понял, когда, в какой миг и отчего стал он спокоен и уверен. Случилось ли это тогда, когда он подошел к орудиям, чьи мощные и беспощадные стволы, прикрытые прядями сухой травы и плетями винограда, были обращены в сторону занятых немцами высот, тогда ли, когда он увидел радость на лицах красноармейцев — вот командир, теперь всё будет хорошо, тогда ли, когда поглядел на степь, покрытую белой сыпью немецких листовок, и его поразила простая ясная мысль, что всё ненавистное ему, смертельно враждебное его родине, земле, матери, сестре, бабушке, их свободе, счастью, жизни находится рядом, видимо, осязаемо и что в его силах бороться с этой вражьей ордой, или же тогда, когда, получив боевую задачу, он с внезапным задором, быстро, почти весело задумал смелый план — выдвинуть далеко вперед орудия, занять огневые позиции на гребне откоса — «Я левый край всего фронта, упёрся в Волгу, я впереди всех, мой фланг прикрыт самой Волгой...»

Он так и не понял, как же случилось, что тяжёлая неуверенность с такой простотой сменилась радостным чувством, торжествующим вдохновением

Никогда он не ощущал себя таким сильным, нужным людям, как в этот жестокий и страшный день. Да он и не знал, что может с такой решительностью итти вперёд на риск, он не знал, что смелые, дерзкие решения радостно и весело принимать, что голос его может звучать так громко и уверенно.

Когда красноармейцы дружно выкатывали орудия на гребень волжского откоса, а летенанг Шапошников указывал старшине, где устанавливать их, подъехал на «виллисе» подполковник из штаба дивизии. Он быстрыми шагами подошёл к Шапошникову и спросил:

×
×