Вечером Иван Софроныч сидел у постели больного; больной находился в забытьи и только по временам стонал.

– - Иван Софроныч! -- прошептал он вдруг.

– - Что угодно вашему высокоблагородию?

– - Дай руку.

Иван Софроныч подал.

– - Что тебе, нехорошо?

– - Нет, ничего, Алексей Алексеич,-- бодро отвечал Понизовкин.-- Полагаю, вот вашему высокоблагородию так не совсем хорошо; да бог милостив…

– - Нет, знаю: тебе хуже моего, хуже. Не горюй! не жалей меня… Ты веришь в бога, Софроныч?

– - Верю во единого бога-отца…

– - Ну так верь богу: мне легко умирать. Прощай, товарищ… верный товарищ… старый сослуживец… честный солдат…

Больной говорил с большими паузами.

– - Прощай, брат! -- прибавил он, судорожно пожав руку Понизовкина.

Софроныч упал на колени перед кроватью и оставался с наклоненным лицом; слезы текли градом по его бледному лицу, которого напряженная суровость показывала страшное усилие сдержать их.

Несколько минут длилось молчание.

– - А помнишь Данциг? -- тихо сказал больной.

– - Помню,-- еще тише отвечал Иван Софроныч.-- Ваше высокоблагородие там взяли знамя…

– - Да, я взял его, я!..-- с неожиданной живостью гордо прошептал больной.-- Пуль двадцать разом около головы свистнуло, только одна задела… Не трус был я?

Иван Софроныч не расслышал.

– - Славное было дело… А Фомича помнишь?

– - Помню,-- прошептал Понизовкин.

– - Ну… не забудешь и Ваню…

Наступило молчание.

– - Софроныч!

– - Здесь.

– - Пожили? -- тихо прошептал больной.

– - Пожили, ваше высокоблагородие!

И опять наступило молчание.

– - А плох же я стал! -- сказал вдруг больной с большим усилием.-- Память пропала: писал, писал и чуть не забыл, Софроныч!

– - Что прикажете?

– - Под голову положил я записку: возьми! в ней вся моя воля, а форменное завещание, как следует, в Приказе. Смотри, всё сделай, как написано. Взял?

– - Взял.

– - Покажи.

Иван Софроныч поднес к глазам больного исписанный листок.

– - Она. Положи в карман.

Иван Софроныч положил.

– - Не потеряй… исполни… да не взыщи: куда как нацарапано; да ты разберешь: привык.

Больной погрузился в забытье; мысли его путались; по временам он произносил слова, которые не вязались между собою. Так прошел час.

– - Софроныч! -- прошептал больной.

– - Я.

– - Нагнись… ближе! Прощай, поцелуй старого солдата.

Они поцеловались.

– - Дай руку. Пожили? -- прошептал с усилием больной.

– - Пожили! -- отвечал Иван Софроныч, сдерживая слезы.-- Пожили, ваше высокоблагородие!

– - Ну, надо и умирать.

Больной забылся и лежал тихо и неподвижно. Через полчаса он снова пришел в память, но уже почти не мог говорить. Софроныч едва расслышал его шепот:

– - Настя… дочь твоя… не видал… люблю…

Софроныч понял, что умирающий желает видеть Настю, и побежал за нею.

Флигель, в котором помещался Иван Софроныч с семейством, отстоял от барского дома в полуверсте, потому что строился он собственно с другим назначением: предполагалось когда-то устроить тут нечто вроде харчевни или постоялого двора, где проезжающие обозы могли бы иметь ночлег, сено, овес и пищу. От этого и форму имел он странную: был узок с большой дороги, но уходил на значительное расстояние в поле, расстилавшееся за ним; придумано было, даже для него особенное название, которое и до сей поры красовалось на прибитой к нему вывеске собственного изделия Алексея Алексеича; по голубому полю, выгоревшему теперь от солнца, крупными буквами было написано: "Остановись и Подкрепись" -- название, под которым и известен был флигель во всем околотке.

Иван Софроныч вышел на крыльцо, обогнул домашние службы и быстро пошел по узенькой тропинке, протоптанной к флигелю его собственными ногами в течение многих лет, параллельно с большою дорогою. Ночь была тихая; глубокое темно-голубое небо, усеянное множеством звезд, висело над землей как будто выше обыкновенного. Из саду, с полей неслись неугомонные крики кузнечиков, звонко раздававшиеся в чистом, ароматном воздухе.

Смутно было в душе и в мыслях Ивана Софроныча; неясно сознавал он происходившее с ним; только последние впечатления были в нем живы: он помнил, что благодетель его пожелал видеть Настю, и бежал во всю стариковскую прыть, чтоб скорее исполнить его желание.

Скоро достиг он флигеля, откуда тускло светился огонек, но не остановился и не думал о подкреплении, а опрометью вбежал в дверь.

Отворив ее, Иван Софроныч поражен был совершенно неожиданным зрелищем: жилище его приведено было в такой странный беспорядок, как будто по соседству происходил пожар, вынуждавший соседей немедленно собрать в кучу всё свое имущество, чтоб вытащить его в безопасное место при первом приближении пламени к дому.

При внимательнейшем рассмотрении, впрочем, в самом этом беспорядке замечался некоторый порядок. В одной груде свалено было белье; в другой -- подсвечники, самовары, посуда, сапожные щетки; в третьей Иван Софроныч узнал принадлежности собственного одеяния, собранные с такою тщательностию, как будто собиравший имел намерение без слов упрекнуть его в расточительности; в четвертой, с большим порядком и тщательностию сложено было женское платье, и тут же, на доске для глаженья, стояло до десяти картонных болванов, которые при тусклом свете нагоревшей свечи казались шерентой окаменелых карликов с глупыми и удивленными глазами. На них-то прежде всего упал взгляд Ивана Софроныча; он вздрогнул и потерянным, недоумевающим взглядом окидывал комнату в течение минуты.

– - Что остолбенел? -- заговорила Федосья Васильевна, укладывая в раскрытый сундук чепцы и кофточки, которые своею чистотою выказывали еще резче недостатки ее туалета: весь он состоял из одной истасканной кацавейки и папильоток, в которые собраны были все ее жидкие, короткие волосы, отчего голова ее походила на куст репейника.-- Небось удивился? -- продолжала она.-- Укладываюсь, батюшка, укладываюсь! Ведь… благодетель-то твой не сегодня завтра ноги протянет: приедут наследники… думаешь, так и позволят тебе тут проживать! Выгонят, батюшка, выгонят! Я давно говорила, что толку не будет. Уж и так жили, да только время теряли. Что ж? теперь дожидаться, чтоб еще выгнали? Нет уж, лучше самим убраться поскорей от сраму!

Нельзя сказать, какое впечатление произвела эта речь на Ивана Софроныча: он ничего не сказал, даже не махнул рукой, как обыкновенно делывал, когда супруга его пускалась в длинные разглагольствия. Молча подошел он к дочери, занятой также укладкой чепцов и кофточек, взял ее за руку и сказал:

– - Пойдем!

Это слово было сказано таким голосом, что Федосья Васильевна невольно подняла голову и посмотрела на Ивана Софроныча.

– - Господи! какое у него лицо! -- воскликнула она.-- Что это ты, батюшка, никак совсем рехнулся! Сам пропадаешь бог знает где да еще и ее тащишь от матери!

– - Пойдем! -- повторил Иван Софроныч тем же голосом и пошел с Настей к двери.

Настя молча повиновалась, испуганная его странным голосом и лицом.

– - Постой! скажи хоть куда? Что, она мне не дочь, что ли? Вот до чего дожила: даже и в родной дочери власти не имею… Настя!

Но Настя была уже за порогом, увлеченная Иваном Софронычем, который повторял ей:

– - Скорее, скорее!

– - Сумасшедшие! -- воскликнула Федосья Васильевна, выбегая за ними.-- Да куда же вы? к нему, что ли? Так хоть платье другое надела бы да волосы причесала. Настя! Настя!

Сердитый голос Федосьи Васильевны звонко раздавался в чистом вечернем воздухе; но еще звонче раздавались в ответ ему шаги отца и дочери, которые, взявшись за руки, быстро бежали к дому.

Луна освещала бегущих по тропинке и падала искоса на изумленное лицо Федосьи Васильевны, стоящей на крылечке своего флигеля.

– - Сумасшедшие! -- повторила Федосья Васильевна, глядя за бегущими.-- И старик-то мой -- что это с ним сделалось? Бежит, словно мальчишка какой. Откуда прыть берется!

×
×