«Вот кто получит оружие, — крикнул письмоносец, — теперь застрелите, чтоб не мучился, подымутся села и выйдут комбеды, прощай, свет, в эту темную ночь!» И сотник подошел к письмоносцу и выстрелил в лежачего, и это письмо пошло в вечность от рядового бойца революции. В селах над Пслом забили во все колокола, и было их слышно на много верст, в селах над Пслом зажгли огромные костры, и было их видно на много верст, из темноты кинулись на немцев повстанцы, пробиваясь к оружию, над ними плыли звезды, в недвижимом воздухе ярились звуки, далекие пожары, восстание, штурм и отвага, восстание!

К одинокой телеге с мертвым письмоносцем подошел Чубенко. Здесь же рядом мирные воловьи морды жевали жвачку. Зажженные свечи, привязанные к рогам, горели ясным пламенем среди великого покоя ночного воздуха. Возле письмоносца, сгорбившись, сидела Василиха, не сводя глаз с покойника. Чубенко снял шапку и поцеловал Василихину руку.

Письмо в вечность ушло вместе с жизнью, точно свет давно угасшей одинокой звезды.

Чубенко, командир полка

Чубенко ехал верхом, усталый конь спотыкался, чубенковский полк брел наугад, его обступили со всех сторон сосны и шумели, однообразно рассыпая сонный шепот, и скрипели, как снасти, и гудели, как паруса. Лесной ветряной флот уплывал в широкий мир, в небе, среди снежных пустынь, плескались синие озера, льдина налетала на льдину, гора на гору, — на ветру хаос и борьба.

Чубенко клевал носом и ронял повод, конь спотыкался о пеньки на лесной дороге, пышная осень леса склонялась над отрядом, было немало раненых, они несли, словно белые чаши с дарами, свои перевязанные руки. Кое-кто держался за грудь или живот, трудных несли на носилках, двуколки с патронами походили на гроздья, до того их облепили раненые и ослабевшие. Впереди, твердо ставя ногу, шагали хмурые и небритые бойцы-великаны, обвешанные патронами и гранатами.

Отряд Чубенко медленно продвигался через лес, у бойцов перед глазами стоял далекий и желанный Донбасс, доменщики и слесари, мартенщики и стеклодувы, шахтеры и прокатчики, рудокопы и чернорабочие — все шли за своим Чубенко, командиром красного полка, упорным, настойчивым и непоседливым молчаливым сталеваром Чубенко.

Его только слегка ранили, а вот комиссара полка убили поляки в бою на Висле, и комиссарово тело пришлось собрать по кускам на поле сражения. Похоронили его с почестями, а полк неустанно рвался к Варшаве, бились с поляками попросту, по-донбасски, слесари слесарили из пушек, шахтеры садили шашками, молотобойцы ковали гранатами, газовщики задавали жару из винтовок, кто как умел, кому что было по душе. Участок, занятый этим полком, выдерживал все атаки, и полк отступал едва ли не последним. Чубенко вел отряд, связь с Красной Армией была прервана, впереди маячил Донбасс, пыльный и родной, стояла ранняя осень девятьсот двадцатого года.

«Постой, — крикнул рыжий фельдшер и поравнялся с Чубенко, фельдшер ехал без седла, у пояса на бинте болталась бутылка с йодом, совсем как стародавняя чернильница войскового писаря. — Я тебе напрямик скажу, товарищ командир, гостить нам на этом свете недолго, подбились все и занедужили, раненые на носилках загнивают, на весь лес разит гноем, давай-ка привалим к какой-нибудь деревушке, сбагрим их с рук да тронем дальше налегке, пришли черные дни, Чубенко, поляки гонят, ищут, а на руках раненые, и, скажу тебе по секрету, у нескольких оказался тиф».

Но Чубенко только махнул рукой и облизал пересохшие губы: «Пить мне все хочется, отчего бы это, что так хочется пить, а в голове целый мартен гудит, и ты, фершал, ко мне не лезь, бойцы Донбасс желают повидать, на травке донбасской полежать, и веду я их на соединение с дивизией, за полтыщи километров курится наш Донбасс, домой нас поджидаючи, и мы домой придем, кликнем клич по шахтам да заводам, и подымется наш полк с новой силой, нам людьми швыряться, фершал, не приходится, а тифозных изолируй от отряда».

Чубенко, скинув мохнатую шапку, сжал голову, голова горела, сердце под кожанкой учащенно билось, фельдшер взял Чубенко за руку, молча проехал несколько шагов. «Да и у тебя, Чубенко, тиф, пусть примет кто-нибудь командование, и ложись, вот и допрыгался на свою голову».

Чубенко взглянул на фельдшера, и тот притих, сосны скрипели, как снасти. «Приказываю тебе молчать, с коня я не сойду, а моя пукалка разыщет тебя сквозь любую сосну».

Рыжий фельдшер стал огненный от ярости, он рванул чернильницу с йодом и разбил ее о дорогу, захлебываясь бранью. Чубенко даже не взглянул на фельдшера, он ехал дальше и разглядывал карту, лесная дорога скрывалась за соснами, всюду осень да лесная гниль.

А кругом высился сплошной лес, подпирал небо, покачивался и скрипел, как корабельные снасти. Отряд протискивался сквозь это угрюмое великолепие, на небе шло трагедийное представление, по небу ползли с гор ледники, покрывая целые континенты, айсберги носились по морям, на небе разваливались материки и уплывали в океан.

Свершались миллионнолетние катаклизмы, а отряд все шел и шел, все шел и шел, и не было конца-края лесу, и беспомощно стонали раненые, просили не мучить и добить, тяжки были людские страдания, ноги отекали, руки немели, хотелось спать — без конца, без просыпу, цель едва маячила, проще простого было загубить донбасскую славу, превратиться в стадо, затеряться в лесах и никогда не выйти на соединение с Красной Армией. Только обвешанный патронами авангард был как железный.

Чубенко всматривался в карту и вел дальше.

Казалось, отряд донбасских партизан двигался по морскому дну, и будто над ними и над облаками стелется синяя морская вода и под солнцем покачиваются челноки. И отряду нужно только выбраться на берег и оглянуться на оставшееся позади море. На берегу покажется дымный Донбасс, его заводы, домны, шахты, гуты и во всей своей прелести клочок зеленеющей равнины. Там легко дышится, и чудится, будто, возвышаясь на предгорье, Донбасс потрясает весь горный кряж своим трудовым дрожанием.

Чубенко всматривался в карту, вскоре должна показаться лесникова хата, без нее невозможно ориентироваться. И ему так напряженно хотелось этого, что Чубенко увидел эту хату и подогнал коня.

Между желтых стволов белела стена, поблескивало окно, вился дымок и уплывал, покачиваясь, к небу, хата то исчезала, то вновь показывалась, и вскоре оказалось, что это не хата, а группа белых берез. За березами лесное озерко, глухое и черное, тысячу лет осыпались в него сосновые иглы, и вода стала черной, как в сказке или на химическом заводе.

Весь отряд остановился возле озерка, кто промывал раны, кто хотел напиться, лошади тихо ржали у воды, покачивались верхушки вековых сосен. «Трогай, — крикнул Чубенко, — трогай, донбасская республика!» — и, будто дурачась, пошатнулся в седле. Он чувствовал, что тиф одолевает его, дышать трудно, в голове стучат молотки. «За мной, пролетария!» — крикнул Чубенко, превозмогая болезнь. Никто не тронулся и он понял, что начался бунт.

«Митинг, митинг, — закричали партизаны. — Куда ты завел нас, Чубенко?»

Выступали старые кузнецы, показывали язвы и раны, выступали доменщики, бросали на землю оружие. «Довольно! Будет нам мыкаться, этак лесом к Пилсудскому заведет, польским панам продался, заблудился сталевар, у него тиф, знайте это, его нужно связать, пусть фершал командует». Обвешанный оружием авангард стоял молча.

В небе свершались миллионнолетние катаклизмы, а лес, как корабельная снасть, поскрипывал над черным озерком. Чубенко безмолвствовал, сидя на коне, в сердце закипала кровь, перед глазами встала белая пелена, он раздвинул ее ладонью, и вслед за этим наступила тишина, потому что все поняли — Чубенко хочет говорить. А Чубенко попусту рта не раскроет, окаянный и горластый к тому же, сейчас начнет кричать о Донбассе, о задачах, о революции, заглянет каждому в глаза, да так, словно каждый сам себе в глаза заглянул. Чубенко тебе и сталь выплавит, Чубенко и голову сложит за своего, но зато и доймет, недаром въедливый и упорный, этакого мать, должно быть, в кипятке купала, а отец крапивой пестовал.

×
×