— Нет, теперь крысы кусаются, защищаясь до конца!

Эти слова поднимают подполковника со стула.

Они стоят друг против друга, злые, уже непримиримые, готовые на все.

— Значит, пан сотник, руки вверх и в ноги комиссарам?

— Комиссары дают мужикам землю.

— И вам три аршина отмерят. Чтоб не больно жирно было.

— Это уж как выйдет, — отвечает сотник; его ударили в самое больное место.

— Они же только за одну любовь к Украине ставят к стенке. Интернационалисты…

— Как выйдет, — тихо повторяет сотник.

— Вы, герой святого дела, неужто станете изменником?

Подполковник улавливает сомнение на побелевшем как снег лице сотника. Но эти слова смывают с Пидипригоры противную волну расслабленности.

— Нет, пан подполковник, мы не герои святого дела, — покачав головой, говорит Пидипригора. — Это мы только думали так, пока не стали игрушками чужой политики и не пошли торговать своей землей направо и налево.

— Э, сколько вы тут наговорили! — укоризненно покачивает головой Погиба, едва сдерживая гнев. — Разберемся с одним, а потом за другое. Да, я не возражаю, чужие государства оказывают нам помощь, но зато у нас есть свое правительство, хоть плохонькое, но первое украинское правительство.

— А какая ему цена?

— Дороговато, как и всякое правительство, — пытается отшутиться Погиба.

— Нет, пан подполковник, дешевенькое у нас правительство, не дороже уличной девки. Какое же это правительство народной республики, если в столице у него — в Каменец-Подольске, на нашей же земле, — польский староста сажает в кутузку, как жуликов, сразу троих наших министров? Вы знаете в истории подобный позор?

— Случай и в самом деле позорный, — согласился Погиба. — Нам нужно иметь правительство получше. Хотя бы для Европы…

За эти слова и уцепился сотник, злобно изливая все наболевшее, саднящее, что скопилось в груди за два года без малого:

— Для Европы это самое лучшее правительство: оно отстаивает, как реликвию, самобытность украинского кожуха, а самое Украину продает ее же убийцам. Вот и выходит, как говорят простые стрельцы, не комар на мухе оженился, а Пилсудский на Петлюре. И невеста отдает Пилсудскому в приданое всю Украину.

— Вы и правда считаете, что мы продаем Украину? — От напряжения лицо подполковника становится свекольного цвета и каменеет.

— Я не говорю о нас лично. Нас даже приказчиками не пустили на этот торг. Мы только дешевые наемники, подслеповатые носильщики, которые на своем горбу тащат Украину на продажу.

— Браво, сотник! Вы сразу стали красным!

— Нет, я почернел от гнева и горя, ибо разве грех этой продажи не загонит нас в гроб?

— Так и ложись, падаль, в гроб! — Погиба со звериным проворством выхватил из кармана браунинг.

Но сотник с не меньшей быстротой одной рукою впивается в пальцы, а другой в шею подполковника, подставляя ему подножку, и Погиба шлепается на земляной пол. Сотник падает поперек его тела, чувствуя, как под пальцами лягушкой бьется твердый, тугой клубок кадыка.

Подполковник вывертывается, но через миг сотник снова лежит на нем перекладиной, не выпуская из руки его кадык. Погиба начинает задыхаться, и тогда Пидипригора обеими руками вырывает у него браунинг.

— Шутите, пан подполковник! — говорит он, приставляя оружие к груди Погибы. — Шутите!

— Стреляй, изувер, стреляй, предатель, твоя пора! — хрипит, неуклюже корчась на полу, Погиба. Под ним трещат, отлетая, оранжевые, хрупкие головки гвоздик.

— Я в лежачих еще не стрелял.

Сотник пятится к порогу, но оружие держит против головы Погибы.

— Может, для удобства прикажешь встать?

На тонкой, запрокинутой шее судорожно, как отвратительный гномик, шевелится кадык, и кажется, это именно он помогает Погибе выкатывать из груди тяжелые слова.

— Для удобства лучше лежи и не подымай шума. Вот так и попрощаемся. — И Пидипригора плечом отворяет дверь позади себя.

— Но мы еще встретимся! — Не благодарным, а ненавидящим взглядом провожает подполковник уходящего. — Еще сойдутся наши дороги!

— Тем хуже будет для тебя. Слабенек ты, — сквозь злость усмехается сотник. — Прощай! — И он скрывается за дверью.

— Нет, до свидания, изменник! До страшного свидания! — несутся ему вдогонку хриплые, исполненные ненависти слова.

«Может, вернуться и утихомирить навеки этот клубок злобы?»

Пидипригора на миг заколебался, но сплюнул и решительно вышел в сад. Тут только он вспомнил, что оставил в мастерской косу, но уже не стал возвращаться. Рвать надо один раз. И он сделал это скорее, чем думал.

А что же теперь дальше? Жизнь или три аршина земли? И снова ненависть и страх тяжелой лапой сдавливают его душу. Она всегда с трепетом летела домой, к родной земле, к пруду возле Мироновой хаты, к тем лесам, где на верхушках деревьев покоятся края туч, к золотым косам жены. Если бы можно было слиться с этими лесами, с землей, если бы там был конец его пути, если бы не надо было являться в страшные военкомат и Чека!

С Погибой он резко, смело говорил и про три аршина земли, а наедине с самим собой, перед завесой неведомого, смелость с каждым шагом по капле выцеживалась из него на росистую землю.

VII

Возле покосившегося колодца с поникшим крестом дорога от хутора Веремия расходится двумя черными рукавами, охватывающими большое, с непросохшими плесами болото.

В детстве Данило не раз в засушливое лето пригонял сюда скот, пас его у края болота, а парнем приходил по ночам на охоту. Ляжет, бывало, у плеса против луны и прислушивается, как спросонья вздыхает вода, присматривается, как луна выплетает на ней трепещущие серебристые сети. Вот и птица зашуршала в камышах, выплывают стайки на лунную дорогу. Тогда он, почти не целясь, бил по стае. Птицы, стряхивая с крыльев капли, в испуге срывались с воды и затихали за густым ивняком и ольшаником.

А он переходил на другой плес и снова ложился против луны на росистые кочки, вникая в тайны этой гиблой земли с ее страшными окнами и теплыми продухами, в которых даже зимой поблескивала тихая, прозрачная вода и зеленела травка. Старые люди передавали, что в древности, когда по Кучменскому тракту врывались на Подолье татары, в этих болотах спасались жители окрестных сел и хуторов.

Данило Пидипригора сходит с дороги и шагает прямиком, через болото: так намного ближе домой, да и если Погиба с Бараболей вздумают за ним погнаться, они не отважатся пойти сюда.

В стороне, должно быть в просе, крикнула куропатка, на ее голос откликнулись еще две птицы, под ногой тихо пискнула вода, земля под тяжестью тела прогибается. Хорошо, что как раз встает месяц, накладывая светлые мазки на неясные очертания туч. Эти мазки легли и на маленькое темное озерко. Запахло ядовитой беленой, ржавым болиголовом, кислыми корнями. Все уже и уже на болоте цепочка следов, она переходит в щелки, затянутые травой, вскоре и они пропадают, и чистая зеленая подушка то и дело поддается, прорывается под тяжестью человека. Тогда спокойно вытаскивай ногу и, не останавливаясь, иди вперед.

Справа, словно по волшебству, раскрылся круглый, ровный плес. Месяц наполовину пропахал по нему зеленоватую борозду, а вокруг такая глубокая тьма, будто кто настоял эту воду на черном камне. И птицы тут черные, они расклевывают лунную дорожку, моют в ней крылья.

Данило задумчиво обходит озеро, на котором все шире пашет месяц, а утки даже не оборачиваются на шаги человека: очевидно, их давно никто не пугал. За вторым плесом он по кочкам обходит «волчью пасть» — окно, затянутое болотной кашкой и цветами, — протискивается в заросли волчьего лыка, которое уже нарядилось во все свои сережки, и снова натыкается на едва заметные следы.

Наконец, весь грязный, мокрый от росы, он выходит на твердый берег, на землю своего детства, ибо теперь у него нет своей земли. Дрожа, он срывает с головы чужую шапку и потными, солеными губами припадает к жнивью. На лице его смешались роса и слезы.

×
×