— Завтра у нас землю отбирают, а он до утра завел про свою заграницу! — поморщился Созоненко. — Ты говори, добрый человек, что нам сейчас-то делать.

— А что ж теперь делать? Взять топоры и стать стеной возле своей земли, а то так ее обчекрыжат, что не оставят и клочка, чтоб земной поклон положить. Стало быть, остается одно — рубить! Всякого рубить, кто ни подойдет.

— Глупый поп, глупая у него и молитва, — не выдержал Яков Данько. — В бороде уже гречиха цветет, а в голове и под зябь не пахано. — И он постукал себя пальцем по лбу. — Рубанешь одного, а они всем селом навалятся, дадут сколько влезет, а потом отправят туда, где козам рога заправляют.

— Все равно надо рубить! А как же иначе? — упрямо махнул волосатой рукой Заятчук и обернулся к Даньку: — Ты как хочешь, а я уж и топор навострил. Мирошниченку первому в голову засажу по самый обух.

— Вот это уж поумнее! — Данько кивнул пышноволосой головой, а Фесюк поморщился. — Бить — так уж бить, только в сердцевину! А что нам даст, если мы развалим голову какому-нибудь Поликарпу Сергиенку?

— Только сделаем из него советского мученика, с флагами на кладбище снесут, как ему и не снилось, — осторожно вставил Сафрон Варчук: он предпочитал оставаться в стороне от споров.

Созоненко взял со стола бутыль с самогоном, взболтал, и Сичкарь заметил, как со дна дымком поднялся целительный отстой «христовой слезы». Даже крякнулось человеку: до чего же пользительное зелье!

Молча выпили, потянулись жирными руками к салу, а Фесюк и закусить позабыл. Тяжко, ох как тяжко доставались ему десятинки! Другие получали наследства, другие плутовали, продавали душу черту, а он понадеялся на свое здоровье, на свои руки и самолюбие, он не продал черту душу, но чуть ли не всю силу свою заложил в Крестьянский банк. И в глаза и за глаза смеялись над ним те, с кем он сегодня пьет и горюет в ужасе перед завтрашним днем. Отгоняя дурные видения, он тряхнул копенкой переспелых волос, зажал в горсти острый подбородок.

А Заятчук снова заводит про заграницу и про то, что богатая родня поможет бедному Петлюре.

— Не бедный он, а обманщик! — с сердцем выкрикнул Денисенко и этим развеселил Ивана Сичкаря.

Когда петлюровский министр финансов Мартос издал приказ об обмене всех денег на гривны, недалекий Денисенко один из первых понес в Каменец-Подольский банк свое золото и царские бумаги; он привык, что власть есть власть и ее надо слушаться. Но из Каменец-Подольска он принес даже не гривны, а одни только расписки. Потом иные ограбленные богачи пострелялись, а он с отчаяния повесил в овине вожжи и полез в петлю, — насилу жена и родня вытащили и отходили его.

Во дворе залаяла собака, и все примолкли, подняли глаза на завешенные окна.

Но собака, верно, просто тявкнула на луну и замолчала.

— Поздний час, — ни к кому не обращаясь, проговорил Сафрон Варчук, надеясь этим замечанием подогнать тех, кто должен был сказать главное, и посмотрел поверх голов на божницу, где из-под перемятой фольги прислушивались ко всему, что тут говорилось, молчаливые боги.

— Что же будем теперь делать, люди добрые? — вырвалось у Созоненка. — Не возьмем греха на душу — пропадем, как мыши. А греха этого, ежели подумать, немного и будет: село запугано, и никто не знает, что станется через несколько дней. Одно надо: избавиться от Мирошниченка.

— И от Степана Кушнира! — прибавил Данько. — Он хуже Мирошниченка, злее!

— А Тимофия Горицвита на расплод оставить? — удивился Сичкарь и решительно поднялся над столом. — Утихомирим эту святую троицу, и никто не полезет на нашу землю! — Сырой румянец заливал ветряные лишаи на полных щеках богача, челюсть обвисла в злобной гримасе.

Все притихли, не дыша слушали Сичкаря. И он выставлял напоказ свою смелость, которую никогда не обнажил бы осторожный Сафрон, хотя его и радовала решимость Ивана.

— Нечего нам долго лясы точить! Надо сейчас же вырывать свою погибель с корнем. А как ее выкорчевать? Я беру на свою душу Мирошниченка. Сам беру, чтобы тише было. А вы возьмите Горицвита и Кушнира. Поделитесь между собой! И еще до утра божьего мужики отшатнутся от нашего добра: тяжелым им оно покажется.

— Будь по-твоему! — стукнул кулаком по столу Яков Данько. — Я с Денисенком наложу руки на Горицвита. Пошел бы к Кушниру, да люди видели, как мы сцепились на улице… Господи, помоги нам! — Он глянул на образ спасителя, державшего в руке землю, поклонился ему и перекрестился, чувствуя, что в груди все обрывается.

Но не успел еще Данько оторвать щепоть от живота, как с лавки тяжело поднялся Супрун Фесюк; надменные складочки вокруг его рта тревожно дрожали.

— Делайте, люди, как знаете, только меня в свою компанию не тащите. Не по моим силам это делать. За чапыги я брался, а за обрез — не возьмусь. Не злобою мир держится. Будьте здоровы!

Первым к нему кинулся Сафрон Варчук.

— Ну, где это видано, Супрун? — закричал он, вырывая у Фесюка шапку. — Чего люди выпивши не скажут, когда их за живое возьмет? Это же только слова, полова. Ну, кто из хозяев убьет бедного человека? Что у нас — нет бога в душе и детей в хате? — Черное клиновидное лицо Сафрона побелело от волнения и затаенной злобы: нашли же кого позвать в честную компанию! Теперь с ним лиха не оберешься.

Созоненко многозначительно подмигнул другим гостям, и все, кроме разгневанного Сичкаря, засуетились вокруг Фесюка. Но тот уперся:

— И говорите и делайте что хотите, а я пойду домой. — Его глаза, налитые болью и тревогой, не могли смотреть на суетившихся вокруг людей.

— Ну и пусть идет, черт его дери! — не выдержал Сичкарь. — Чего вы цацкаетесь с ним, как с путным?

— Вы не бойтесь, я никому не скажу, но сидеть больше не могу. — Все еще оправдываясь, Фесюк неверными шагами направился к порогу.

За ним вышли встревоженный Созоненко и Сичкарь. Воцарилась гнетущая тишина.

Когда во дворе хлопнула калитка, первым с горечью заговорил Сафрон:

— Все, про что мы говорили, пошло кобыле под хвост. Надо другую думу думать. Принес же его черт! Что будем делать, хозяева?

Но хозяева теперь ждали его слова.

У калитки Созоненко попрощался с Фесюком, а Сичкарь вызвался немного проводить его.

Эти проводы не очень обрадовали Супруна, но он ничего не сказал. Шли молча, волоча за собой по улице тени, которые бились головами о чужие тыны.

— Так, Супрун, и отдашь свое кровное задаром? — спросил наконец Сичкарь, подняв круглую голову и пожирая Фесюка презрительным взглядом.

— Так и отдам! Всякая власть от бога, — не глядя на него, ответил Супрун.

— Теленок ты! Какая же это власть от бога, когда она бога не признает? — У Сичкаря отвисла тяжелая челюсть. — Такую не грех и скинуть.

— Так чего ж ты тогда в кутузке поселился? Селись в лесу с бандитами! — обозленно бросил Фесюк, но тут же понизил голос: — Ступай-ка ты от меня, не мути душу, она и так едва в теле держится.

— Ну и держи душу в обеих горстях, а земля пускай сквозь пальцы утекает. Ты гляди, молчок! — подсек напоследок Сичкарь и, не прощаясь, свернул в боковую улочку. Он раздумывал: вернуться ли на совет к Созоненку или хоть на минутку забежать к Насте?

У двора Денисенка Сичкарь слегка свистнул, на знакомый свист от овина, скуля, отделилась собака. Он еще поколебался: стоит ли в такую ночь про баб думать, но чего там совеститься — однова живем! Он перелез во двор, подкрался к боковому окну, тихонько постучал в раму.

В хате послышался вздох, шорох, потом на крыльце загремела щеколда, и высокая Настя в одной юбке, накинутой поверх сорочки, потягиваясь, вышла на порог.

Сичкарь припал к ее губам.

— Бешеный! — вздохнула Настя, изгибая тонкий стан. — Увидят!

— Кому теперь взбредет в голову на улицу выйти…

Сичкарь хмелел от ее губ больше, чем от самогона.

Настя обвела долгим взглядом улицу и огород, охнула и крепко обняла гостя.

XIII

Всегда занятому Супруну Фесюку некогда было любоваться природой, но и он знал, что лучше всего село выглядит при луне. Солнце было ласково к воде, к деревьям, к цветам и девичьей красоте, но оно безжалостно выставляло напоказ, а то и на посмешище по-кротовьи подслеповатые халупы, заваленные навозом дворы. А луна жалела и обитателей халуп, она так играла светом и тенью, так ворожила над какой-нибудь лачужкой, где на крыше гордо возвышался в гнезде аист, что больше верилось в человеческое счастье, чем этого счастья было на земле.

×
×